ТОРЖЕСТВО
РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Запрещенные Приёмы Новейшей Литературы
Только
не будь… поэтом! (Сокровенный Цесельчук)
Дар языков
Титанические усилия русских писателей
Мозжечок
Владимир Харыбин
Игумен Дамаскин (Орловский)
Светлана Василенко
(Юрий Нечипоренко)
Владимир Маканин
Сергей Казначеев
Олег Солдатов
Александр Водолагин
Сева Новгородцев
(Г.З.)
Группе читателей. Рыба.
ЗАПРЕЩЕННЫЕ ПРИЕМЫ НОВЕЙШЕЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Когда я подавал заявку на участие в конференции "ЖАНРОВЫЕ
ТЕНДЕНЦИИ В СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ПРОЗЕ", С.М. Казначеев заметил, что
заголовок моего выступления неплохой — провокативный,
— но тут же осторожно поинтересовался, а кто
их, эти приемы, собственно, запретил? И почему??
Законный вопрос. Он помог мне найти правильный, организующий
мотив.
Я вынужден изначально совершить не совсем корректную манипуляцию:
совершенно не затрагивать критериев художественности. То есть, «по
умолчанию» считать, что наши с вами вкусы совпадают.
Жанры. Это конечно – условность… Но удобная
— как, к примеру, психологические типы в психиатрии. В жизни, как известно,
типов нет – одни пограничные состояния.
Чистые же жанры не что иное, как бездушные зомби-Франкенштейны от
литературы. О которых,
за редчайшим исключением, и говорить не приходится.
На Западе давным-давно существуют солидные пособия-руководства.
Вполне добросовестные. Любой человек может создать произведение. Эти пособия
действительно содержат множество полезных, технических сведений.
Итак, к запрещенным приемам. Они бывают весьма разного свойства.
Ну, во-первых, как в спорте. Типа коленом в боксе. Помню, тренеры
учили, если сделаешь что-то запрещенное, чего судья не заметит – это только
плюс. За такие нарушения не наказывают строго. Публика, однако, редко жалует
такие «финты». Но если вышло с юмором, уместно — то идет на ура.
В литературе, в основном, это порнография, политика, переход на
личности.
Говорить о политической цензуре почти не приходится. Буквально в
настоящий момент в скандально известном Живом Журнале тысячи блогеров
обсуждают, нужно ли убивать Путина, за что и как именно. Вешать, топором,
топить.
Это, конечно, эксцесс, вроде припадка падучей. Издержки.
Однако, правда — литературный процесс переместился в основном в
интернет. Огромный котел, в котором варятся новые формы и жанры.
Большинство известных блогеров
– по меньшей мере, журналисты, а в душе, конечно, писатели. Попадаются
одаренные. Из истории классической литературы известно — что в прозу приходили
— и криминальные репортеры, и спортивные комментаторы. Те, кто нес в себе
энергию материала, зерна сюжета. А уж жанр формировался по ходу дела.
Такая модная сейчас «дневниковая проза». Собственно, вылившаяся в жанр блогов. Вот Фриш говорил: буду
записывать, вести дневник, но — как писатель.
У современных писателей уже вся проза – есть сочетание жанров. Вольная проза
Гусева, Казначеева, уважаемых коллег, — уже не литературная игра, не
мистификация, как в классической литературе, а так и оно есть – тут и
эссеистика, публицистика, дневники, мемуары, эпистолярные формы, афоризмы.
Не так уж все пессимистично с интернетом. Конечно, там обитают
люди практически разучившиеся читать и писать. Однако смс-ки (т.е. буквы!) в чатах-фейсбуках
необычайно востребованы. Когда практически нечего сказать друг другу —
несколько дурацких клише — и вот атмосфера почти реального общения. Конечно,
бесконечно далеко от литературы. Но факт остается фактом — буквы из
употребления не вышли.
Что ж, мы живем в «фельетонную» эпоху — по Герману Гессе. А еще —
она эстрадная.
Эстрадно-фельетонная эпоха. И телевизионная.
Как совмещать в одном лице клоуна и духовного учителя? Или
психиатра и шизофреника? Между тем, от писателя сейчас требуют именно этого.
Все шоумены. Лишний раз подтвердился железный закон: кто складно
говорит, тот писать не мастер.
Впрочем, публика-то мгновенно чует любую «фанеру». Может тоннами
поглощать раскрученную макулатуру, но никогда не станет перечитывать, а тем
более, обсуждать с друзьями. Да еще нет-нет — плюнет вслед вылетевшему из
обоймы кумиру.
Любой издатель считает себя умнее любого писателя. А любой
читатель — умнее их обоих. Если бы это было иначе, у писателя, пожалуй, не было
бы никакого стимула писать как можно лучше и экспериментировать. В частности, рвать
жанровые барьеры как колючую проволоку.
Однако сколько раз я наблюдал грустную картину! Хороший писатель,
затюканный, одинокий, не выдержал, написал дерьмовую книжку, принес в
издательство, издающее сплошное дерьмо, так его не только не напечатали, но еще
и принялись совестить и позорить, хохоча: «Глядите, какое дерьмо написал!»
А умнее читателя может быть только милиционер. Теперь да,
полицейский.
Еще одна очень специфическая разновидность новейшего жанра (и она
же - сплошь запрещенный прием) — даже не знаю, как это назвать. Есть такое уже
набившее оскомину словечко — «проект». Иногда для книги, для текста вообще
ничего не нужно. Даже слов. Все равно никто читать не будет. Все передается по
каким-то иным каналам. Часто достаточно одного названия и обложки. Этот феномен
удивительного жанра подметил еще Дмитрий Михайлович Урнов — мол, стали
появляться в 20-м веке толстые книги, которые заведомо никто не прочет. Но
говорил он об этом не отрицательном, а именно в положительном смысле. Роман как
чистая идея, существующая в бесплотном пространстве и излучающая энергию,
которая влияет, передается. На примере того Улисса, Джойса. Можно вспомнить и
Человека Без Свойств, Музиля и Тошноту, Сартра. Хотя
последние уже начали злоупотреблять жанром – добавляя неорганичную подкачку в
виде философии.
Гумилевский «Этногенез» — в чистом виде такой предтеча этого
странного жанра.
Новаторство в искусстве само по себе — всегда из разряда
запрещенных приемов. Но тут все просто — либо пан, либо пропал. Если публика
принимает новшества — употребленный прием часто становится незапрещенным.
Теперь об особом роде литературы. Не знаю, опять-таки, как ее
обозначить. Придворная, что ли. Несмотря на близость к Кремлю, современные
галереи литераторов напоминают провинциальную доску почета — кроме начальства,
все родственники, любовницы или кумовья начальников — и оформление только для
одного — создать себе памятник при жизни. И большинство их книг — такие доски
почета.
За что ни возьмется литератор — издание журнала, организацию
элементарного сайта в интернете, даже за постройку сортира на своем дачном
участке — все превращается в памятник себе любимому.
«Если бы я был знаменитым писателем, я бы
приятельствовал с олигархами и министрами культуры, встречался с президентом,
числился правозащитником или сатрапом, обо мне бы говорили по телевизору, ко
мне бы приставали на улице, я бы не знал, куда девать деньги, не ездил на
метро, у меня не было бы времени лежать на диване, и, вообще, я был бы
маленьким, лысым и рыжим…»
В общем, чувствовать себя гением и быть гением — все-таки не одно
и то же.
Реальная сценка в центральном книжном магазине. Инглишмен с
охапкой альбомов по искусству, придерживая кипу подбородком, подходит к
продавцу-консультанту с табличкой старшего менеджера на жилетке и на ломаном
русском интересуется, что бы такого купить друзьям в подарок — из современной
русской литературы.
Продавец сначала почему-то изумленно таращит глаза, потом
суетливо оглядывается вокруг, как бы ища поддержки, наконец почти в отчаянии
хватает с полки книгу (которая расставлена по всему магазину):
— Вот! Совершенно новый роман нашего самого популярного писателя!
Инглишмен осторожно спрашивает:
— А о чем книга?
Консультант снова приходит в замешательство. Потом, почему-то
покраснев, выдыхает:
— Ну это такой очень крутой роман… Там,
знаете ли, вампиры и все такое…
Вежливый инглишмен кивает, покладисто берет книгу и семенит к
кассе.
Возможно ли сочетание «талантливая бездарность»? Почему бы и нет.
Говорят же о покойнике в гробу — «как живой».
Смотрю, читаю, слушаю… Великое нашествие идиотов. Неужели каждое
поколение живет с таким ощущением?
Один витиеватый психолог изобрел формулу: «Сознание — это то, что
имеет потенциальную возможность быть сообщенным».
Тогда литература — это то, что имеет потенциальную возможность
быть напечатанным?
Конечно, это так и есть. Особенно сейчас. Но в прежние времена это
никак не работало. Никакие жанровые ухищрения и запрещенные приемы бы не
помогли. Любой, даже самый дуб, секретарь СП, имел как минимум один-два
рассказа, перепечатанные многократно в различных сборниках, включая БВЛ. Которые ничуть не стыдно прочесть, как
говорится, в самом Гамбургском Клубе.
Вот говорят — партийные номенклатурщики начали дело погубления
Российской словесности со своими малохудожественными кирпичами. Малая Земля
Брежнева апофеоз. Но с другой стороны баррикады — прикрываясь диссидентским
щитом — выпекались такие же
рыхлые кирпичи.
Тот же Довлатов. Недавно перечитал «Чемодан». По сути, рассказы
мелкого фарцовщик. Даже не пижона. Описывать это мастерки — на тот момент — безусловно
запрещенный прием. Теперь выглядит рядовым тряпичничеством.
Так что урок полученный
с той и с другой стороны, — в сущности один и тот же: пока не попадешься на
«запрещенном приеме», никто не узнает, что ты бездарность. К Довлатову,
понятно, это никак не относится. «Заповедник» и «Компромисс» — великолепные
вещи!
Иных «современных модных писателей» и называть неловко. На одной
из книжных ярмарок. Одна из деятельниц сообщала про новый роман: «У меня там
много чего понапихано».
Другой издал
книжку под названием «А-Хули». Трехметровый муляж-макет книги высился на
очередной ярмарке интеллектуальной литературы.
Скажите, какой сюрреализм-постмодернизм способен измыслить более
фантастические сцены?! Подобная реальность побивает любой вымысел. Любое
направление современной литературы, кроме ново-реалистического, есть бледная немощь.
Да, трудно сказать, какие книги будут читать через 100 лет. Но
какие точно не будут — совсем не трудно.
Впрочем, если на секунду представить, что каким-то образом (в
ранние и средние века это делалось просто) вся литература, даже с ее весьма посредственными
достижениями и художественностью, за минувшие 20 лет, будет полностью изъята из
культуры – человек окажется словно
посреди дикого голого поля, со всех сторон которого на него наплывают волны
чуждых, совершенно непонятных реалий других племен и народов.
Война культур в эпоху нового переселения народов и смешения языков
– реальность. В условиях войны хранить «политкорректность» - смешно. Вступление
литературы в «зацензурную» область – даже выгодна государству. Любому. Всегда
можно привлечь…
Гораздо труднее творить без
заходов в эти «политические» области. Мое поколение попало в самый-самый конец
этой эпохи. И мы, в отличие от предыдущих поколений, скрывающих вечную фигу в
кармане, не просто научились это виртуозно делать, но главное поняли — на
печальном примере старших братьев-писателей — что это совершенно ни к чему. Кроме малохудожественности
ничего в себе не разовьешь…
Совсем небольшая категория современных
писателей — писателей-стоиков — так сказать классического направления — просто
тихо и мирно, кто как раб на галере, кто как помещик в имении — трудятся
исключительно в классически устоявшихся жанрах, вообще без оглядки на публику и
процессы. Если они и пользуются «запрещенным приемами», о которых я здесь говорю —
то лишь теми, которые лет 50 не запрещены.
Кстати, иногда очень здорово получается! Недавно рецензировал
альманах "Московский Год Прозы" — исключительно высококачественная
проза — ее «классичность» — достоинство или недостаток — не знаю…
Скажем так: они и есть хранители
предания, классической традиции.
Иногда у меня такое ощущение, что литература — практически раздел
археологии.
Почему? Ну вот
представьте, откапывают где-то книжку. Скажем, того Сэлинджера. У него в "Над пропастью" есть такой эпизод.
Парнишка заказывает себе в вокзальной забегаловке завтрак: яичницу с двойным
беконом, апельсиновый сок, кофе с молоком, горячие булочки... А тут же за
столом молоденькие монашенки перебиваются пустым кофе с тостами. Вот парень
отчаянно мается про себя: нет, просто кусок в горло не
лезет, когда у меня на завтрак яичница с беконом и так далее, а у бедных
монашенок пустой кофе с тостами!
Допустим, начинают расшифровывать ученые филологи-психологи это
место, а расшифровать не могут. Как? Почему? Что за странные буквы! Что,
вообще, там происходит??
Культура не столько объединяет, сколько разъединяет. И не только
на национальной почве.
Жанры, направления всегда выполняли еще и функцию заборов между
враждующими литературными кланами. Многие поколения лепятся вокруг неких т. н. особенно «нравственных» кумиров. При этом
как-то очень уж истово распаляют в себе любовь к оным. Даже если достижения
кумиров весьма спорного, даже подозрительного свойства. Даже художественно
ущербное. Только неожиданные исторические находки-документы проливают свет на тайны
кумиров. И тогда оказывается, что в биографии, несмотря на всю парадную
эстетику, скрыт порок. Доносы, предательства. Вот и получается: неспроста было это смутное
ощущение чего фальшивого, экзальтированного. Подобные факты, хоть и не столь
вопиющие, как-то усвоены, переварены теперешней публикой. И кумиры даже
публично каялись (что, конечно, делает им честь), но, благодаря какой-то
удивительной не-брезгливости публики как ни в чем не бывало продолжают существовать в привычном
образе «нравственного кумира».
Интересно, что подобные случаи характерны лишь для культурной
ситуации новейшего времени. Которое предвидел Гоголь, когда писал во 2 томе
"Мертвых Душ" о сокровенной цели злоумышленников так спутать всё,
чтобы была полная невозможность достичь истины. В прежние эпохи даже отдаленный
привкус дегтя ставил крест на кумире. Мол, мастерство мастерством, а ты все ж,
братец, шельма, и детей я тебе не доверю… Появись
подобные разоблачительные свидетельства о нынешних кумирах, публика, пожалуй,
даже не удивится.
Как говорится, что толковать о литературе — лучше уж сразу
переходить на личности!
Один пожилой писатель, рыбак и охотник, характеризуя подход
современных издателей и редакторов, говорил, что, мол, есть в рыбной ловле
аналогичная хитрость — ловля "на вонючку".
Матерщина в прозе – особ статья. Скорее, она характеризует
культурное состояние общества в целом. Есть в медицине даже такой симптом,
характеризующий определенные клинические аномалии. Сквернословие — как признак
психического помешательства.
С другой стороны, талантливая метафора или сравнение,
употребленные не к месту, ради красного словца, — производят впечатление
похуже, чем грязные ругательства в приличном обществе.
Ситуацию, в которой эстетические критерии объявлены исключительно
«делом вкуса», как-то неловко называть «культурной».
Художественная литература, вообще говоря, кроме
собственно эстетического назначения, имеет массу полезных функций:
коммуникации, социально-психологической терапии, просветительства, обкатки
новых и неизвестных идей — часто весьма далеких от литературы (не только в
сегменте научно-фантастической прозы), моделирования иррационального,
футурологии, индивидуальной корректировки личности и, наконец, хранительницы
национального духа.
Вот Японцы. Говорят, исследовали влияние художественной литературы
(прозы!) на развитие науки и технологий. Именно благодаря
расцвету и поддержке прозы (а мы знаем, что послевоенная литература необычайно
высока – достаточно называть нобелевских лауреатов Оэ и Кобо Абэ. На Кобе, к слову, Нобелевка возможно и
"закончилась".
Или вот хоть юбиляр Жюль Верн — основанный им
жанр немало поспособствовал прогрессу цивилизации – но вовсе не в смысле
популяризаторства науки, а раскрепощая посредством художественных образов –
образного мышления как такового, развивая способность к концентрации и
удержанию информации в сознании.
Стоило бы поразмыслить о феномене возникновения жанров. Ведь они
не плод праздных фантазий. Не компилирование Аристотеля и прочих греков.
Впервые, я лично стал свидетелем формирования более или менее
новой жанровой системы, когда молодым редактором пришел в журнал
"Московский Вестник" и завотделом Игорь Николенко с загадочным видом
говорил: о, здесь исповедуют особ жанр, мистическая
проза! Бежин, Караваев, Отрошенко, Есин, ну и сам Николенко…
Это был 89-90 год, когда само слово
"мистика" (сейчас трудно поверить!) произносилось шепотом. Хотя
толком никто не знал, что это такое. Понятно, так повелось еще антицерковных
кампаний, когда за проповедование определенных идей могли и посадить, а еще
раньше и расстрелять.
Вот Пушкин жил во времена, когда еще никому не приходило в голову
игнорировать или уничтожать границы жанров. А тем более смешивать их — что
представлялось высшей степенью непрофессиональным, да и просто безвкусным. Я не
говорю о тех случаях, когда обозначение жанра выдумывалось исключительно ради
привлечения читательского внимания. Известно, что требовался изрядный
авторитет, риск и смелость, чтобы заявлять свои новые тексты как «роман в
стихах», применительно к поэме, или «поэма», применительно к роману.
По правде сказать, современные литераторы не особо сведущи в
жанровых хитросплетениях. Да и особ не печалятся.
Многим пишущим, наверное, знаком это процесс — рождения
произведения — особ рассказа, миниатюры. Думаешь ли в этот момент о
каких-то там жанровых свойствах? Нет. Перебираешь какие-то слова, образы. Как
мелодия, как песня. Мне нравится аналогия с музыкой. Композитор работает на
пространстве семи нот, ограниченном кол-ве ритмов, гармоний, пространстве,
которое исследовано до атома. Но «Дыры» удается отыскать. Самые простые мелодии
– как правило, самые красивые и яркие. Там где, казалось бы, всё вычищено
– что-то чувствуешь, что-то находится.… Потом начинается что-то вроде золотой
лихорадки: как в рассказе Джека Лондона, что-то странное приключается со
временем, с его течением – от рассвета до заката проходит – словно
всего несколько минут… Но ведь и читатель, если
автору удается нащупать золотую жилу, испытывает то же самое…
Конечно, когда произведение готово, бывает любопытно попытаться
проанализировать его структуру и генезис.
Моя вторая литературная профессия — переводчик. Последние годы я
перевожу на литературный английский. То есть на язык изначально мне чужой. В
отличие, например, от Набокова.
И вот какое удивительное я сделал открытие — в процессе
перехода на английский. Читая в оригинале Лондона, Фаулза, Кинга - вдруг
осознал какие скромные средства (при моем весьма ограниченных языковых
возможностях) требуются для того чтобы в моей голове возник Детальнейший, До
мельчайших изгибов и оттенков проработанный образ… Что касается, родного языка
мне всегда казалось, что литератор должен…
Кстати, весьма искушенный в писательском
ремесле Стивен Кинг пишет о чем-то подобном. Литература — есть рода гипноза и
телепатии. И магии. Например, если напишете нечто весьма примитивное,
примитивным языком, простыми словами: «На столе, покрытым скатертью в горошек
стоит клетка с белым кроликом, на боку у которого выведены зеленые цифры 66…»
Вы тут же представите себе определенный стол, скатерть в красный горошек,
железную клетку с никелированными прутьями, кролика с розовым носом и неровные,
словно намазанные зеленкой цифры… Как, откуда? Ничего
этого в убогом тексте не было!.. Но я скажу больше: вы не только увидите эти
почти осязаемые подробности, но и почувствует нечто другое – загадочное,
глубокое пространство вокруг…
Жанры, приемы… Классический писатель, бедный, мучается, постоянно
в сомнениях – писатель ли он. А вот у женщины проще. Приносишь деньги –
писатель. Не приносишь – не писатель. Опять приносишь – опять писатель... И
только мы понимаем, что писатель – раз и навсегда писатель!
Очень кратко. Проза и стих: дивергенция или конвергенция?.. Думаю
— полная, безоговорочная конвергенция. Прошли времена формальных экспериментов.
Как в Оптимистической Трагедии (кстати, пример синтеза многих жанров), которую я сейчас перевожу – где в текст
встраивается ритмическая проза и чисто поэтические образы.
Но все ж в Каннах — приз дали не за художественные изыски и
эксперименты — а в категории лучшая Революционная Эпопея.
Иногда хочется воскликнуть: какие там жанры, какая там эстетика!
Литература без иерархии, без императоров и фараонов (как и жизнь
вообще) превратилась в сплошное Гуляйполе.
Никто не видит ни смысла, ни потребности чему бы то ни было
соответствовать. Случайные люди не чувствуют себя обязанными хотя бы иногда
заглядывать в орфографический словарь. Какие уж тут пирамиды и маяки! Одни
землянки, да хутора.
Да самозваные батьки и мамки.
Также хочу сказать о запретах совсем иной природы. О том, что,
наверное, имел в виду Щедрин – говоря о литературе как о «путешествии в запретное».
А Юнг так прямо и заявлял: "Наивный не
замечает, какое оскорбление наносит людям, говоря с ними о том, чего они не
знают..."
С другой стороны, чуть-чуть перефразируя Ф.Сологуба, и писатель
никак не может примириться с тем, что несправедливость и неправда очень удобны
для людей, а справедливость и правду надобно создавать, ибо нет их в земной
природе. Горько писателю видеть, что ложью держится сама жизнь. А правда
разрушает ее.
Это очень похоже на то, что описывал Томас Вулф в Домой
Возврата Нет, когда писателя грозились линчевать земляки — за вполне невинно
изложенные подробности их провинциального быта.
Можно еще проще: приходишь, значит, в гости, отлично эдак пообедаешь, выпьешь, и что же - никак
не можешь удержаться, чтобы не открыть глаза хозяевам на их уродства!
Собственно, литература этим, по большей части, и занимается.
Сюжет, материал, композиция, жанр, стиль, чувство меры… Только когда читаешь великих, понимаешь, какая все это
чепуха!
Гоголь говорил, что не видит большего подвига писателя — как
подать руку изнемогшему духом. В этом смысле, я уверен, при
всем своем благоговении перед литературой, он не остановился бы перед
использованием любых запрещенных приемов.
Нынешние писатели частенько сетуют на подлое наше время: мол,
слово литераторов теперь ничего не стоит. Вряд ли это справедливо. То есть и
ныне, и в прежние годы слово имеет один и тот же вес. Вот только сами
литераторы изрядно "полегчали". Взять хоть
«благословенную» пушкинскую пору. Тогда литераторов опасались. А сами они
жизнями не аллегорически рисковали. И сажали их, и вешали. Не из-за их книжек,
конечно. Ведь и заговоры устраивали, и в масонских ложах сиживали. Были не при власти, а сами были частью власти.
Бестужевы-Пестели. Да и в быту могли эдак запросто на дуэль вызвать —
застрелить, заколоть… Сколько их было —
писателей-революционеров! Не только подпольно листовки печатали, но и бомбы
метали. Вроде даровитого Степняка-Кравчинского. Да и Владимир Ильич — тоже
именовал себя «писателем».
Если бы нынешние собрались да ухлопали парочку губернаторов,
олигархов или еще кого, так и на их книжки публика, может быть, стала бы
молиться… А так
— расписались в худосочности своего слова – не способного ни образумить, ни
уничтожить, ни даже толком оскорбить…
Я веду именно к понятию жанра, и, что важнее, к его корню. Русская
традиция понимания литературы — отнюдь не ограничивается выделением ее в вид
искусства, обслуживающего досуг обывателя. Литература, ее предмет и содержание
— даже не продолжение и не результат, есть жизнь как таковая.
Таким образом, нужно зафиксировать правильную
причинно-следственную связь. Сначала жизнь и автор – и только затем жанр и
произведение!
Солнце наше, Пушкин Александр Сергеевич, как подметил еще Юрий
Лотман, «…вошел в русскую культуру не только как Поэт, но и как гениальный
мастер жизни». Вот уж, действительно, кто не вдавался в теорию литературы, не
делал нарочитых разделений на жанры. При этом свободно плавая в любом из них.
Если нужно оперативно отреагировать на подлость, тупость или тиранство — пускал
эпиграмму. Если хотел добиться женской благосклонности — писал
сонет-посвящение. В минуту праздности — мог и поэмку присочинить. Потребность
общения — прибегал к эпистолярию. И т.д. Форма, жанр рождались исключительно в
соответствии с потребностями сердца и ума. Когда он говорил о чистой поэзии,
то, как мне всегда казалось, он имел в виду именно это — свободу творчества как
свободу жизни — как высшее ее мастерство. … Ох, недаром, видно, с памятника
Пушкину, как известно, регулярно тырят ограничительные
цепи! Это очень символично!
Как две формы существования одного и того же — свободы духа —
жизнь и литература всегда перетекала одно в другое. То жизнь немножко обгонит
слово, то слово жизнь.
Вот об этом «мастерстве жизни» и следует помнить тому, кто имеет
дело с русской литературой!
(частично текст был зачитан в качестве содоклада на
научно-практической конференции в Литературном институте)
(с) 2011 magomet
Только не будь… поэтом!
или СОКРОВЕННЫЙ ЦЕСЕЛЬЧУК
(опыт дифирамба)
Сразу
подумал: вот бы немножко переключиться, написать под видом рецензии маленький
мемуар.
Тесный
такой подвальчик старинной театральной библиотеки. Презентация новой
поэтической книжки Дмитрия Цесельчука «В
рай как прежде открыта калитка». Поэзия по-прежнему в глубоком подполье.
Как в молодости. Так, вероятно, и надо: поэзия — перманентные катакомбы, удел
пассионарных неофитов. И вечная юность. Рай.
Знакомые-незнакомые глаза. Хорошие. Неравнодушные. Человеческие.
Несколько старых друзей. И неожиданно для одного культурного мероприятия —
густой рой сугубо личных, очень давних воспоминаний, ассоциаций.
Кстати,
первый раздел книги так и озаглавлен «Рrivate Life». Аллюзия с
англо-саксонским периодом Бродского. В переводе с английского — «Частная
жизнь». А еще точнее — «личная». Само понятие в качестве исходного концепта.
С этого и
начал Цесельчук, упершись локтями в изящный, утрасовременного дизайна, как на
брифингах ООН, стойку-пюпитр. В очках для «близости». Адекватно харизматичный,
точь-в-точь как на новенькой обложке.
— В конце
концов, это ведь нормально, — принялся разобъяснять он. Интеллигентно. Как бы
оправдываясь, — это ведь еще у Пушкина о себе: мол, мещанин я, мещанин…
Аналогично,
мол, и мы, литераторы, всегда себя так ощущаем. Как он, Александр Сергеевич. И
прозаики, и поэты. Вот и у Бродского, знакомца Цесельчука в молодые годы,
где-то эта тема тоже обозначена.
А как
насчет Боба Дилана?..
Нет,
пожалуй, я бы не смог писать мемуары. Куда там рецензии. Зверски трудное это
дело. Едва начнешь протирать закопченное стеклышко памяти, как за ним сразу
вспыхивают звезды, много звезд, солнце, луна, распахивается небо, бегут ручьи,
пахнут почки, зеленится зелень, слышны родные голоса, смеются девушки, машут
руками, танцуют, плачут люди. Как обо всем об этом рассказать?! А ведь жанр
мемуара, как ни странно, предполагает определенную компактность изложения. Хоть
бы в результате и выписались два тома «Былого и дум» как у Герцена. Но никак не
растеканье мысью по древу.
На самом
деле, у меня совершенно другое намерение. Я хочу написать здесь о небывалом
феномене. К тому ж, книга, которая лежит передо мной, не только текст, но и
повод.
Иногда мне
кажется (перекрестился), что вся наша жизнь — только повод.
Да, да, да.
Заявляю ответственно: случай уникальный. И, может быть — даже в масштабах всей
современной литературы. Собственно, это, может быть, центральный ее эпизод.
Он мог бы
стать энциклопедической статьей, украшением какого-нибудь помпезного,
золоченого фолианта. А еще лучше — если б вписать его в какую-нибудь Книгу
Почета, вроде книги рекордов Гиннеса, но такую, где запечатлены не дурацкие
сальто-мортале, а лучшие человеческие поступки, замечательные достижения духа,
куда вписаны имена самых достойных людей.
Вообще
странно. Судя по всему, я первый, кто сообразил зафиксировать этот факт для
истории. А ведь с тех пор минул не один десяток лет. Да и я — отнюдь не
единственный свидетель и участник... Конечно, это огромная удача! Я ужасно,
ужасно этому рад. Такое хорошее, яркое, свежее чувство! Вот, давеча от радости
даже хохотал во сне. И, конечно, чувствую писательский азарт. Еще бы не
ухватиться за такой эксклюзив! Пусть даже окажется, что об этом уже написали
880 литераторов, вроде меня, я, пожалуй, не сильно огорчусь.
Ведь я и
сам до поры до времени не писал. Как-то осело в запасниках души, пока оказия в
виде презентации не подвернулась. Да и легко ли писать об основах?!.. Да, да, в
свое время мы именно так именовали между собой людей, которые вызывали у нас
особенное уважение: такой-то, мол, а? У-у! Что ты! Основа!
Пусть даже
2880 человек. Чем больше, тем лучше! Ибо и сама история, и ее герой этого более
чем заслуживают.
Итак,
напишу, как оно есть.
Еще при
Советской власти, но уже где-то между Черненко и Горбачевым, жизнь молодого
литератора была все еще довольно сложной штукой. А зачастую, и драматичной. И
это при том, надо заметить, что мое поколение не отличалось никакой такой особой
притязательностью. Не желало изысков, вроде усадеб в Ясных Полянах, домов
Творчества в Ялтах или Переделкине. Чтобы писать-творить много нам не
требовалось. Всего-то и было нужно: чуть-чуть пространства этой самой «Рrivate Life».
Частной, личной жизни.
Мне было 25
лет, а может, 27. Кажется, у Пушкина где-то есть наблюдение, что если мужчина
вообще способен научиться чему-либо, то лишь до 30 лет. А если не успел, дело
плохо — так дураком и помрет. Кстати, и Хэм где-то категорично заявлял: если
хочешь стать настоящим, профессиональным литератором, то первый свой серьезный
роман обязан написать до 29 лет.
В общем, я
чувствовал: время жутко поджимает.
У того же
Хемингуэя: чтобы написать полноценную книжку молодому писателю требуется
изрядный кусок времени продолжительностью не менее одного года, это как
минимум. Притом абсолютно свободного времени.
К тому
моменту, я уже отработал положенные после института два или три года по
распределению и без особых колебаний уволился с работы — чтобы засесть за
нетленку. А в том, что это будет по-настоящему сильная книга, я не сомневался.
Ведь речь шла о романе «Человек-пистолет, или Ком».
Кое-какое
личное пространство у меня тоже имелось. Две комнатки в коммунальной квартире.
В меньшей, «шестиметровке», устроил кабинет. В другую приводил девушек.
Однако и
проблемы обнажились сразу. Да еще какие! Можно сказать, хрестоматийные.
Во-первых,
как только я приглашал девушку, злобная и склочная старуха-соседка (к слову
сказать, ветеран партии и орденоносец) устраивала скандалешник и вызывала
милицию.
Во-вторых,
я тут же был поставлен на учет как потенциальный тунеядец. Хоть бы и бывший
инженер-физик. Участковый, вооруженный резиновой дубиной, (тот самый, который
являлся по вызову старухи-соседки с проверками паспортного режима, писанием
протоколов и т.д.) регулярно вызывал меня звонками и повестками в отделение для
профилактических бесед. Реально похожий на Берию, эдакий хрестоматийный
плешивый человекоядный хряк с садистской ухмылкой кивал на настенный календарь
у себя в кабинете, в котором неопустительно делал пометки, вычеркивал
заточенным с двух сторон сине-красным карандашом дни, оставшиеся до «времени
Ч». Это был двухмесячный срок, в течение которого я был обязан устроиться на
работу. Иначе… страшно представить. Впрочем, участковый, несомненно обладавший
неким извращенным изобразительным даром,
очень доходчиво живописал мою дальнейшую судьбу: суд, высылка за 101-й км из
Москвы, тюрьма, лагерь… Ибо статья о тунеядстве (уснащенная при желании, а
такое желание у моего участкового имелось, дополнительными скверными,
отягощающими параграфами и пунктами, включая антиобщественную и антисоветскую
деятельность) была отнюдь не пустой страшилкой. К тому же, для устройства на
работу, если бы я и решил трудоустроиться, мне, опять-таки, потребовалась бы
справка из милиции.
Какое уж
тут личное-частное бытие молодого писателя! Дни моей молодой творческой жизни
стремительно таяли. Да что там, творческой — дни моей жизни на свободе!
Честно
говоря, в тот момент я и правда не представлял, какой могла быть развязка. Как
вообще выкручусь из всей этой ситуации.
Может
сложиться впечатление, что я пишу о себе да о себе. Ничего подобного! Я пишу о
Цесельчуке!
Вдруг
звонит мне знакомый поэт и мастер жизни Федя Филиппов и, по своему обыкновению,
простым русским языком обрисовывает мою ситуацию точно как она есть:
— Что,
хреново тебе живется, Сергей Анатольевич?
— А есть
варианты, Федя? — отвечаю не без резкости.
— Это, — усмехается
Федя, — судьба всех нас, гениев. — И тут же, без всякого перехода спрашивает: —
Ты Диму Цесельчука знаешь?.. У-у, — говорит, — это человек! Это основа!
И начинает
растолковывать, что, дескать, существует такой Профком, или еще по-другому, Комитет
Литераторов, общественная организация, председателем которой и является
Цесельчук. Что-то вроде, отделения Литфонда, того самого, дореволюционного,
который еще Максим Горький с Гумилевым создавали для помощи «пьющим
литераторам», а в жуткие годы революции выбивавшего для голодающих писателей и
поэтов пайки от молодой Советской Власти. И вот теперь, в условиях неких
демократических реформ и объявленной Перестройки, группе слегка
диссиденствующих энтузиастов удалось учредить и зарегистрировать собственный
творческий союз — под соусом недавно принятого закона об общественных
организациях.
— Будешь
вступать? Я уже вступил!
— А смысл?
— поморщился я, все еще не понимая, какой прок от этих дурацких союзов,
диссидентских ли, верноподданнических ли.
Мало у нас и без этого проблем? Можно
сказать, только-только распрямились, вздохнули свободно с сознанием
собственного индивидуализма и эгоизма, послали подальше все эти октябрятские,
пионерские и комсомольские организации, ДОСААФы и прочие Пролеткульты, а тут
опять какие-то «инициативы снизу», взносы, собрания, рутина… Единственной
организацией, тяга к вступлению в которую была заложена, так сказать, на
генетическом уровне, был аристократический СП, членство в нем давало массу
реальных привилегий и возможностей. Впрочем, на тот момент о вступлении в
настоящий Союз Писателей мы, естессно, даже мечтать не могли. Хотя бы потому,
что большинство из нас не только ничего не опубликовало (а требовалась как
минимум опубликованная книга!), но даже не написало. Не говоря уж про блат,
рекомендации и т.д.
— Смысл? —
фыркает Федя. — Еще какой! Во-первых, ты получаешь членский билет, официально
удостоверяющий, что ты литератор и представитель свободной профессии. Не
работай сколько твоей душе угодно, никто тебя больше не привлечет за
тунеядство!
Прямо как у
профессора Преображенского. «Дайте мне бумагу, но только такую бумагу,
железную, бронированную, чтоб больше ни одна шельма не посмела ко мне и носа
сунуть!»
—
Во-вторых, — продолжал Федя, — как труженик-надомник, ты получаешь право на
дополнительные 20 квадратных метров жилой площади.
— Неужели?
— Я свои
квадраты уже получил! Когда подошла очередь на расселение моей коммуналки.
Теперь, как человек семейный и солидный, проживаю в чудесной трехкомнатной
квартире с гениальным видом на Кремль…
Это было
похоже на волшебный сон. Еще бы.
— Ну что,
будешь вступать? — уже почти с обидой проворчал Федя.
— Да!! Что
для этого надо?
На
следующий день Федя привел меня к Цесельчуку. Мимолетная, в общем-то, встреча.
Дима, это Сережа. Сережа, это Дима.
Он
показался мне ветхозаветным вождем и пророком, вроде Авраама-Моисея. Бородатый,
мудрый. Может быть даже, прости Господи, не за ради красного словца говорю или
богохульства, — на Саваофа, каким Его изображают на малоросских иконах.
Представьте только, народ с нежностью, без тени фамильярности или ехидства
называющий своего вождя, солнцеподобного пустыневодителя — просто Дима!
Скорее, от
смущения, нежели ради прикола, разрешите, говорю, ваше удостоверение.
Просияв,
Цесельчук охотно протягивает мне «корочку». Читаю: «Председатель Профкома
Литераторов». Так и есть. Круто, как сказали бы сейчас. Покруче «Председателя
Земного Шара», правда.
Я так
думаю, что это вообще исключительный тип человека. Причем сам, может быть, об
том не подозревающий. Тысячу лет Председателю Диме!
По
возрасту, как я теперь понимаю, мой пижонистый старший брат, а то и молодой
прикольный дядька. Из московских пижонов, музыкантов, знатоков на все случаи
жизни. Не подсевших на всякую муру, вроде блатняка или эстрады… Которым в
армии, видимо, не снося их открытого дружелюбного взгляда, провинциалы первым
делом стараются морду набить. Но которые, кстати, никогда не называли, не
позиционировали себя ни «центровыми», ни москвичами — всякими там «детьми
Арбата» (какие нафиг дети, ежели мы даже в детстве себя ощущали «молодыми
людьми»!) … Но это так, к слову.
Дима
пунктуально пересказал мне то, что я уже слышал от Феди.
— Надо две
фотокарточки 2х3. И две рекомендации.
—
Фотокарточки я принес…
— А
рекомендации?.. Я-то, — говорит со вздохом, виновато, — как председатель, по
уставу давать не имею права. Извини, старик!
Я смотрю на
Федю.
— А я как
без году неделю поступивший, тоже не могу, — разводит руками тот.
Сердце мое
готово оборваться.
— Да я, —
говорю, — никого тут не знаю.
— Ладно, —
успокаивает Дима, — это тоже решим…
Не прошло
недели, как мне подыскали рекомендателей-поручителей. Ими стали Света Василенко
и Володя Вишневский. К слову сказать, в глаза меня раньше не видевшие и текстов
моих не читавшие.
Собственно,
я-то не удивился. Переступать через всякие условности, разные там говеные
«правила» — нормально для творческих людей, разве нет? Какая разница, умел я на
тот момент писать или нет, а все мое «собрание сочинений» состояло из «двух с
половиной» рассказов, естественно, неопубликованных, в полтора десятка страниц?
Один из которых, кстати, до сих пор не опубликован.
Кто-то
скажет, подумаешь, плевое дело!
Э, нет,
уважаемые! Вас вот когда-нибудь просили написать кому-нибудь рекомендацию, а?
Вы написали? Или отговорились грыжей? То-то и оно!
Кто-то
скажет, подумаешь, ведь это им ничего не стоило!
В том-то и
фокус, что сделать что-то для другого человека, которому, может быть, это самое
как раз позарез нужно, что-то простое, а нам ничего не стоит, почему-то труднее
всего! Скажу больше, мы почему-то почти
никогда этого не делаем.
Я, кстати,
однажды писал об этом. Сам человек может бесконечно долго, бедный,
прозябать-загибаться в своем «замкнутом кругу». Если только другой человек не
протянет руку, не поможет спастись. Тогда вмешательство этого другого будет, по
сути, ничем иным, как божественным вмешательством. А сам этот другой
практически богом. Так устроена жизнь. К сожалению, мы этого не понимаем. В
мировой литературе это отчасти выражено известной формулой Хэма. «Один человек
не может ни черта». Но это лишь отчасти. Конечно, очень важно просечь эту
истину, усмирить свою гордыню «всё могу и сам-с-усам»… Но еще — должен помочь
ближний ваш. В данном случае, вы должны помочь. Хоть это вам и «плевое дело». А
это куда сложнее!
Дороже
всего стоит то, что ничего не стоит. По себе, конечно, сужу. Увы, мне, увы.
В общем,
приняли меня по этим «двум с половиной» рассказам.
В этой
связи, по касательной вспоминается удивительный характерный случай, который
рассказывает Ринго, когда Битлз только-только нацелились переманить его к себе.
Мол, у него на тот момент было еще одно предложение. Даже более завлекательное.
Приглашали в другой группешник, но — басистом. «Басистом?! — изумился он. — Да
я ж барабанщик, а на басу вообще играть же ж не умею!» — «Да фигня, — говорят,
— что не умеешь. Научишься! Главное, ты музыку понимаешь!» Он тогда еще даже
некоторое время колебался, раздумывал, представлял: вот, дескать, буду стоять с
бас-гитарой у самой рампы, куда почетнее, на виду у девчонок, это вам не где-то
там за грудой барабанов в глубине сцены горбатиться!
Я же, в
отличие от Ринго, вообще ни на чем играть не умел.
Так я стал
членом Профкома и обладателем «железной бумаги». Старуха-соседка вскоре
существенно улучшила свои жилищные условия, а хряк-участковый то ли тоже
накрылся медным тазом, то ли просто сокрылся в туман. Я спокойно написал «План»
и несколько рассказов. Потом был написан «Человек-пистолет, или Ком». Спасибо,
Диме.
А еще через
некоторое время в коммуналке освободилась комната. Я уже был женат. Я взял в
Союзе Литераторов справку о том, что состою в оном. Узкий такой, прозрачный,
как трамвайный билетик, убогий клочок с печатью Профкома, за подписью
Цесельчука. Я принес этот «трамвайный билет» в районный исполком, в какой-то
жилищный отдел или комиссию. Тетка-бюрократка, сделав морду валенком, посмотрела
на меня, юношу с милыми, но наглыми ямками на щеках, как на вышеупомянутого
нобелевского лауреата. Как на недобитого Бродского.
— Ну и что
мне ваш Союз Литераторов?
Однако и на
этот случай Дима снабжал нас инструкцией, как действовать.
— А вот вы,
мадам, плиз, если полистаете папочку с документами и распоряжениями, то найдете
в ней приказ за нумером таким-то, где прочтете о положенных дополнительных
квадратных метрах!
Делать
нечего. «Трамвайный билет» был подклеен в соответствующую папку, а мне выдан
ордер на комнату. Как бы там ни было, это выглядело как настоящий сюр. А
впоследствии, точно как в Федином случае, мы весьма удачно разменяли свою
коммуналку. Спасибо, Диме.
Я понимаю,
что спасибо – «это много».
Все верно:
для серьезного писательства действительно нужен изрядный кусок свободного
времени и пространства. В молодости, как известно, и год-другой, даже несколько
месяцев — часто критический отрезок. При неблагоприятных обстоятельствах можно
внутренне перегореть, спиться, работая дворником или пожарным, заболеть,
элементарно растерять творческие силы, настроение, уверенность в себе. Кое-кто
из моих знакомых, даже вступив в Союз Литераторов, так не решился уволиться с
работы, уйти в «свободное плаванье», не воспользовался чудесным счастливым
членским билетом Профкома; большинство из них, увы, так ничего серьезного и не
написали…
Когда вышел
«Ком», меня приняли в Союз Писателей. А затем в Литфонд.
К слову
сказать, просто ради справедливости, что мне дал СП? Облегчил публикации?
Нисколько. Если только осложнил. Кроме нескольких дешевых бутеров в ЦДЛ,
ничего. То есть вообще ничего. Ноль. Баранка. А Литфонд? Только несколько
дешевых пломб да поликлинику без очереди, в которой все равно не лечат. Даже ни
разу в Переделкино не пригласили! Наверное, уже безнадежно заскорузлые
структуры. Коррумпированные, нуменклатурализированные, политизированные.
Говорят же среди писателей, что единственная реальная заслуга этих двух
организаций — похоронные деньги. Что да, то да. В этом смысле, бедный как
церковная мышь Профком, денег никогда не имел. Грустно, но факт остается
фактом.
Вот Андрюша
Голов умер, так и не сподобившись чести быть принятым - ни в СП, ни в Литфонд.
И денег ему на похороны они не дали.
Вообще-то, до этой презентации я не виделся с
Цесельчуком лет 25. Собственно, с тех пор и не виделся.
Хотя
приветы передавал. Они общались с Андреем Головым. А иногда и Бога за него
молил…
И вот да,
конечно! Что еще я приобрел, благодаря Профкому! Несколько замечательных
знакомств среди литераторов. И Андрей — один из них.
Ну вот. Все
познается в сравнении. И времена тоже. Конечно, что ни говори, моему поколению
посчастливилось родиться в тот момент, когда Дима оказался у руля Профкома.
А вот тому
же Бродскому, к примеру, повезло меньше. Ему, своему именитому, а тогда,
конечно, безвестному приятелю, Дима, увы, «не успел» выписать членский билет.
Вьюноша «тунеядец» одним из первых глотнул поэтического эфира частной жизни, за
что ему тут же пришлось поплатиться. Был он, как известно, послан вперед самого
Макара с телятами — аж под самую звезду родных полей.
И Сергею
Чудакову, тоже, кстати, из компании Димы и Бродского — не посчастливилось. К
слову сказать, я слышал, Бродский как-то обронил о себе и Чудакове, которому
посвящал и стихи: «Он талантливее меня!» Пропал загадочный человек, погиб
удивительный поэт. Я чуть-чуть изобразил его в образе сумасшедшего художника в
«Абсолютной Картине»…
Немного
теории. Не вдаваясь в толстовско-чеховские абстракции, а конкретно. Что нужно
писателю? Два ли аршина земли, весь ли мир? Только одно: возможность «частной
жизни»: А) Свобода. И, опять-таки, не в каком-то там аллегорически-духовном
смысле, а в самом элементарном: чтоб в тюрьму, психушку или лагерь не укатали…
и Б) Немного личного пространства.
И еще
архиважное обстоятельство! Чтобы за эти А) и Б) ничего взамен не потребовали.
Что касается меня, то когда я получил и то и другое, от меня действительно
НИЧЕГО не потребовали. Наоборот, как бы даже сказали: живи спокойно, друг, будь
мещанином. Как Пушкин. Как все мы, гении, твои собратья по перу.
А сейчас —
что нужно молодым писателям для частной жизни? Не знаю. Может быть, немного
«траффика»? Немного денег на «мобиле»? Пачку «лайков» в «бложике»?
Сейчас даже
дружных компаний талантливых людей, способных хорошенько расхвалить друг друга,
и то нет. В лучшем случае цепляются к «паровозу». Чугуннозадому и
кисельномозгому.
Что ж,
сейчас в России как минимум — две культуры-антипода, две литературы. Каждая из
которой таковой как раз другую не считает. Однако кое-какие факты указывают,
какая именно из них является литературой.
Для меня
всегда был, в частности, надежный критерий: когда что-то выходит, публикуется не
то чтобы без всякого блата и поддержки, а и даже вопреки им. Пример — тот же
Андрей Голов, вполне сопоставимый, хотя бы по формальным признакам с Бродским,
которого привечали антагонистические литературные тусовки, публиковали
противоборствующие издания. Публиковала, а затем открещивалась газета «День».
Однажды журнал «Знамя» вдруг отметил как автора лучшей стихотворной подборки.
Но так же быстро и забыл, распознав православную основу поэзии. Зато немного
погодя Евтушенко включил его в свои эпические «Строфы Века». Ты помнишь, друг,
была пора…
Еще немного
о Голове. Под эгидой Союза Литераторов и клуба «Бригантина», естественно
абсолютно на общественных началах, в паре с Цесельчуком, Андрей много лет вел
для молодых поэтов что-то вроде литературного семинара. Прямо у себя дома.
Эх, как
хотелось бы написать когда-нибудь об Андрюше, абсолютно гениальном мещанине,
отдельно, развернуто! Ведь о нем не осталось ни одной единой видео или
аудиозаписи!
Ну да,
мещане-писатели. Это ведь совсем не то, что писатели-мещане. Вот, говорят,
Пушкин не поехал в Питер делать мятеж и революцию, повернул, суеверный, домой,
потому что перебежавшего дорогу зайца побоялся. Вот смешно, ей-Богу! Чтоб
Пушкин зайца испужался! Потому что мы ж поэты. Мы ж писатели. А?
А ведь у
нас поэту или писателю, особенно теперь, прям буквально руки выкручивают,
пинками гонят — на баррикады, на трибуну, в «говорящие головы» на ТВ, в
депутаты, богословы, мессии... Требуют: будь больше, чем поэт! Будь больше, чем
поэт!..
Только… не
будь, сука, поэтом!
Да пошли
вы!
Хорошо
помню в начале 90-х только-только вернувшихся из Франции Лимонова и Наталью
Медведеву. Усталые, осунувшиеся, постаревшие. Но рвущиеся в бой. Хоть и как-то
рефлекторно, закомплексованно, что ли. Впрочем, я-то их, конечно, молодыми не
знал. Но удивило, вызвало тихое недоумение это их заявление: «Нужно писателю
постоянно напоминать о себе, как угодно, иначе через неделю никому-на не нужен!
Иначе ничего-на не будет!» Почти-на надрывное.
Ну и что, добавили
хоть йоту своими «напоминаниями»? Не берусь оценивать.
Как и
Бродскому, не посчастливилось им встретиться с Димой, заполучить счастливый
членский билет. А жаль! Первые рассказы, стихи Лимонова, на листочках через
третью копирку через один интервал, помнится, классные были, правда. Надо
поискать в бумагах.
Кстати,
возвращаясь к Бродскому. Мне кажется, самого его несколько тяготил имидж
бунтаря. Отсюда, вероятно, и – private
life. Отсюда и мятый профессорский пиджачишка с
гипертрофированными декоративными заплатами на локтях. И непонимание, «на каком
языке он, в конце концов, писатель».
И да, жалко
мне, так жалко, что не посчастливилось ему, как нам с Димой, хоть и в разных
компаниях, земляничку и черничку, свинушки и сыроеги в Купавне собирать,
обнимать не ведающих изысков секса подмосковных дев, декламировать стишата
друзьям на летней травке с бутылкой теплого Каберне и бутерами с «докторской»
на газетке, и гитарой… Поганые судейские тетки, с рожами, как на подбор, ни
одного такого нобелевца лишили сих нехитрых радостей, оставив в унесенной
ветром душе лишь вязкий комок глины из карьера, да в аорте тромб, тупой как
пуля из «бульдога»…
Вот,
сначала хотел написать о том, как мне понравилась эта поэтическая книжка. Но
книжку лучше читать самому. А вот о человеке написать – совсем другое дело. Это
как песня. Тем более о Диме, человеке, который спас, устроил судьбу одного,
двух, а то и трех поколений.
А разве
нет?
Покажите
мне другого такого человека, который сделал для современной русской литературы
больше!
Как ни
парадоксально, до Цесельчука подобные масштабные деяния были по плечу разве что
Отцу Народов, который, говорят, имел такое обыкновение — вытащить изо рта
трубку и, послюнявив карандаш, вычеркнуть из расстрельных списков пару-тройку
писателей, одарив взамен премиями своего имени, квартирами, дачами.
Ну Дима нас
хоть, конечно, и не из расстрельных списков вычеркивал, но зато — сразу
десятками, сотнями.
Потому что
не в билете дело. А в поступке, результат которого — свобода и жизнь многих
людей.
Есть такое
кино — «Список Шиндлера». Там эсесовский офицер укрывает, спасает евреев.
Ничуть не сравнивая, тем более, не сопоставляя или противопоставляя. Разве что
минимально ассоциируя. И ассоциация эта очень простая. У меня нет никакого
специального желания снова и снова тревожить великих учителей-мещан, а тем
более, поправлять их своими «пятью копейками», но в данном случае не могу не
сделать небольшое дополнение в свете хрестоматийного речения Хэма, что «писатель
может работать при любом режиме, кроме фашистского». Я бы поставил запятую и
уточнил: «…если, конечно, и тут не вмешается Цесельчук».
Список
Цесельчука. Существовал ведь, стало быть, такой список. Да-с. Шутки шутками, а у него у самого, между
прочим, дед сидел в Аушвице (бежал!).
Поэтому,
пользуясь случаем, предлагаю дать Диме какую-нибудь лучшую премию мира или две.
Если нужно, пусть их для этого специально учредят, ага.
Вот такие
люди могли бы возродить нашу культуру. И тогда. И сейчас. Да вот беда: ищут их
власти да «никак не могут найти».
Конечно,
объявятся такие, кто скажет: даже не знаю такого — о ком тут пишут! Да и самого
пишущего знать не знаю. Но ведь это, если откровенно, уже не мои проблемы. Как
говорится, кому надо, тот знает.
Отдельно
скажу критикам-злопыхателям, если таковые тоже нарисуются. Вам во все ваши
судьбы, даже сложив их вместе, даже для весу с вашими предками и потомками, не
сделать того, что сделал в русской литературе Дима. Можете сколь угодно
прыскать в кулак ядом. Мол, кто такой? Что написал? Да и вообще, мол, дескать,
тоже мне сти-и-хи!.. Стыдно! Вы что написали, что создали?.. Ну, стихи. Что
стихи! Да и стихов таких вам, бедные, тоже ни в жизнь не написать!
Писателей
много. Переписывателей еще больше. Делателей мало, вот беда.
А вот и
книга…
Лирическая.
Чувствительная и чувственная. «В рай как
прежде открыта калитка…» Мне кажется, Дима вполне может это и от своего
лица говорить. Нам. И мне, конечно. Он ее, калитку эту, то есть и открывает.
Подумать
только, какой тираж у Председателя Профкома! Сколько бы вы думали? Well. Well. Аж «целых»
200 экз.!
И один из
них — у меня!
Мне
кажется, каким-то затейливым, обходным манером я все-таки ухитрился и
достаточно адекватно передать и содержание поэтической книги и, что еще важнее,
ее внутренний настрой. Так как я его понимаю, естественно. А что еще нужно для
добротной рецензии?
Да!
Несколько строк из самой книги. Только чтобы не быть совсем уж голословным…
Так и
слышится в этом брутально-эрегированный моррисоновский вокал. Ох, как не просто
конвертировать из саунда в иероглифы! А ведь хоть сразу клади на музыку:
Прохожих встревожены лица
Врезаясь в туман ледяной
Над городом кружат птицы
Их крылья звенят за спиной.
Ну и так
далее.
Не знаю,
что означает Димина фамилия, но она и правда звенит, как эти его крылья за
спиной. Кому-кому, а ему-то ни к чему, чтоб кто-то где-то стучал в стеклянный
колокольчик.
Я прочел
книжку, и горячо ее одобряю.
P.S. Я счел уместным (ибо сам был изрядно удивлен) по горячим следам поместить ниже ругательную рецензию на данный текст, которая пришла в день его публикации. А также мой ответ. Мне кажется, это очень характерно и в какой-то степени замечательно иллюстрирует идею о тонкой грани, иногда смазывающейся до неразличимости, между жизнью и литературой.
Рецензия на «Только не будь... поэтом!»
Я обязан высказать Вам кое-что. Эпигона Андрея Голова вы приравниваете к подлиннику - к гению Бродскому ("Пример — тот же Андрей Голов, вполне сопоставимый, хотя бы по формальным признакам с Бродским"). Имеющего очень-очень слабый талант Сергея Чудакова тоже приравниваете к Бродскому ( причем выдумывая за Бродского - "К слову сказать, я слышал, Бродский как-то обронил о себе и Чудакове, которому посвящал и стихи: «Он талантливее меня!»). Себя, почти не имеющего таланта (сужу по публикациям в интернет-обозрении "Русская жизнь"), тоже, получается, приравниваете к гению Бродскому. Оно, конечно, мели емеля твоя неделя. Жаль только, что неделя эта в России затянулась более чем на десятилетие. Особенно жаль, что уничтожается журнал "Русская жизнь".
Ю.Е.
"Я ОБЯЗАН высказать Вам КОЕ-ЧТО". За этот перл благодарю! Сразу весь человек - на ладони как живой. Добро пожаловать в "Прививку от бешенства"! Остальное, воля Ваша, как бы избыточно. Достаточно было бы каких-нибудь зверских смайликов типа:
?%%%#??.."^##!?..*??//%**;!?..+%$*#$%;)!!!
Сергей Магомет
...
И еще... только чтобы не удалять коммент моего неожиданного оппонента, ради той же первой так понравившейся мне фразы, помещаю здесь для сведения читателей стихотворение самого Бродского (которого я, увы, не знал), посвященное Чудакову (которого мне-таки посчастливилось знавать, и довольно коротко). Кстати, эти строки написаны еще в 1973 г, еще "не поздним" Бродским - якобы на смерть Чудакова, слухи о которой распустил сам Сергей, мастер мистификаций.
НА СМЕРТЬ ДРУГА
Имяреку,
тебе, — потому что не станет за труд
из-под камня тебя раздобыть, — от меня,
анонима,
как по тем же делам: потому что и с камня
сотрут,
так и в силу того, что я сверху и, камня
помимо,
чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса
—
на эзоповой фене в отечестве белых головок,
где на ощупь и слух наколол ты свои полюса
в мокром космосе злых корольков и визгливых
сиповок;
имяреку, тебе, сыну вдовой кондукторши от
то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли
дворовой,
похитителю книг, сочинителю лучшей из од
на паденье А. С. в кружева и к ногам
Гончаровой,
слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы,
обожателю Энгра, трамвайных звонков,
асфоделей,
белозубой змее в колоннаде жандармской
кирзы,
одинокому сердцу и телу бессчетных постелей
—
да лежится тебе, как в большом оренбургском
платке,
в нашей бурой земле, местных труб проходимцу
и дыма,
понимавшему жизнь, как пчела на горячем
цветке,
и замерзшему насмерть в параднике Третьего
Рима.
Может, лучшей и нету на свете калитки в
Ничто.
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей
не надо,
вниз по темной реке уплывая в бесцветном
пальто,
чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый
Харон,
тщетно некто трубит наверху в свою дудку
протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
с берегов неизвестно каких. Да тебе и
неважно
Кстати, в контексте отзыва Ю.Е. сама тональность стихотворения звучит весьма мистически и промыслительно.
Вообще, прекрасное стихотворение…
...
(Стихи Сергея Чудакова читатель без труда отыщет в Инете)
...
Что же касается Голова, с которым я дружил много лет, то лишь для читателя, менее осведомленного, чем Ю.Е., Бог с ним, думаю, уместно привести здесь навскидку хоть парочку стихотворений Андрея:
ИБО ПОЭЗИЯ
…[и]бо у каждого Сталина – своя Ницца,
Свои пирамиды, статуи и ГУЛАГ,
Ибо перед расстрелом не обязательно бриться,
Ибо поэзия – способ договориться
О числе невостребованно-безблагодатных благ
С языком, в чьей ступке они исступлённо
толкутся
Каких-нибудь тридцать веков или целый год,
И пестик событий, племена разминая куце,
Вываливает в волюмы и на блюдца
Дроблёнку метафор, мятую глину литот
И т. д., ибо язык не прощает левых
Реверансов сознания, ибо всегда прав,
Ибо империи держатся на кухарках и
королевах,
И Абсолют, заблудившийся в дивах и девах,
Ставит кассету новых пророческих глав
На плеер очередного пророка и провидца,
Обратившего профиль к тени рыб, овец и ослов,
Ибо погибшим царствам некуда торопиться,
Ибо поэзия – способ уговориться
С богословами о сущности богослов-
ствования во славу Бога Слова, сиречь –
слагая
Строки, чью бронзу ни надеть, ни выпить, ни съесть,
Как делали акмеистские бонзы, богам помогая;
Ибо поэзия – это всегда благая
Весть или в крайнем случае – честь.
...
Евангелисты
Их — именно четверо. В единицу времени
Больше попросту не умещается,
Хотя, впрочем, и прочему роду-племени
Прорастать и множиться не запрещается
На ладонях веков. Волны и рыбы к веслу
Ластятся. Искариот лобзает Равви в уста.
А их — именно четверо: по числу
Букв в надписании или концов Креста.
Трое, творя словесное приношение,
Пребудут едины, как тень едина с телегою,
А четвертый — любимый — явится в завершение
И останется арсисом над Альфою и Омегою.
Переглянутся книжники. Перекрестятся
простецы.
Последние фразы допишутся Фаворским лучом.
А Истина сопряжет начала и концы
И верных не укорит ни в чем.
Свитки изрежутся на кодексы, либры, логии,
Вечность восстанет из капель крови Спасителя
И без комментариев гностической теологии
Мир изберет в сущего тайнозрителя
Голгофского чуда. И когда четверо, чресла
свои
Препоясав служением Благовестию в пепле
дней,
К Свету мирови обратятся лицом в бытии —
Верные за их спинами уже не увидят теней.
(с) 2012 magomet
ДАР ЯЗЫКОВ: искусство перевода как
ощущение жизни
«Он славно пишет, переводит…»
Сам себе удивляюсь. Оказавшись в числе
финалистов почетной британско-ирландской премии мастеров литературного перевода
и получив возможность обозреть достигнутое с высоты птичьего полета, не могу
избавиться от ощущения, что значение и заслуги перевода как полноценного и
вполне оформившегося литературного жанра — как минимум изрядно переоценены.
Давайте, я сразу выложу то немногое, что думаю о переводах. А всё
последующее, мало добавляющее к существу вопроса, можно считать попыткой
проникновения в некие иные области бытия, — а искусство литературного перевода
— еще одним окошком в незнаемое.
Итак, литературный перевод — дело, по
своей сути, бессмысленное, бесполезное и, как всякий заменитель истины, даже
пагубное. Пагубное,
в первую очередь, конечно, для истины. Вряд ли такое заявление сочтут
неполиткорректрым, бесцеремонным «срыванием покровов». Даже участники и
организаторы процесса.
Чего тут только не намешано: грубое
самообольщение вперемежку с лицемерным формализмом, закоренелый снобизм, да и,
конечно, алчность.
Впрочем, это — лишь частный случай
современной литературной жизни. Да, пожалуй, и российской в целом. Разве что в переводческом
деле — артельный подряд, шабашка, халтура — практически узаконены,
бесстыдно неприкрыты. Даже коммерсантам от литературы не приходит в голову
выставить вывеску: «Цех по производству романов». Однако с переводами — сколько
угодно: агентства, мастерские, бюро переводов. А сами переводчики низведены до
литературных рабов и парий, — как в смысле попрания элементарного авторского
права, так и ничтожной оплаты труда, просто за «харчи».
Почему же переводчики берутся за столь
унизительный труд? Где их человеческое достоинство?.. Уже сам по себе, подобный
издевательский вопрос — пример повседневного цинизма, о котором я и веду речь.
А почему трудятся рабы, к примеру, на кирпичных заводах в Китае? Приходит на ум
маканинская характеристика современных литературных разборок, похожих на драку
бомжей из-за куска селедки. Однако в данном контексте метафора приобретает
совсем иное значение.
Как говорится, жизнь такова, какова она
есть и больше «никакова». Помните, как Остап Бендер показывал иностранному
специалисту специальный такой ящичек «Для жалоб и предложений», куда каждый мог
опустить свои жалобы и предложения, но их все равно никто не читал.
Я человек не заинтересованный. Я человек
случайный. Как говорил Швейк: вроде найденыша. Я не представляю ни
издательство, ни школу, ни направление. Переведя с десяток книг, я не могу
сказать, что среди них, при всей их «добротности», найдется хоть бы одна,
которую я бы мог выставить как образец литературного перевода. И моя речь — не
призывы и не обличения. Вы уж как хотите, а хороших переводов нынче не достать.
Как заметил один уличный остряк-философ, о подобных явлениях можно
высказываться лишь в форме безличностных предложений о природных явлениях.
Вроде: «Смеркается...», «Накрапывает…» или «Тянет навозцем…»
Теперешняя
коммерциализация-узурпация-монополизация всего и вся, в т.ч. культуры, не
говоря уж про какие-то там жалкие переводы, — напоминает мне «силу и мощь»
советской промышленности, когда выпускалось по три наименования автомобилей,
холодильников, мыла и т.д. Впрочем, промывание мозгов было в высшей степени
эффективным: люди считали за счастье иметь то, что имели… Кстати,
мне всегда претили высказывания, вроде «пипл-де хавает», поскольку тот, кто
высказывается подобным образом, как правило, либо сам производит баланду, либо
наживается на ней. А попав в ситуацию «пипла», «хавал» бы, как и «пипл».
Как в «большой» литературе, так и в цеху
переводчиков существуют два несмешиваемых явления: с одной стороны, застилающие
белый свет громадьё коммерческих проектов, а с другой — штучные произведения
искусства, одинокие «Циолковские», затерявшиеся среди городских сумасшедших и попрошаек.
Как бывший союз писателей отстаивал не достоинство отдельных членов, а всей
партии-организации, так и теперь — что может противопоставить
одиночка-переводчик потогонной системе издательств, со всеми услужливыми
агентствами, гильдиями, артелями? Ох уж, этот приснопамятный Союз Писателей,
где детская литература была отдана на откуп женам литературных
генералов-идеологов, а переводы их «продвинутым» отпрыскам.
Если кто-то будет вас убеждать, что выдал
полноценный продукт — не верьте, не верьте, не верьте. За два месяца и четыре
минимальных зарплаты нельзя перевести книгу в шестьсот страниц. Даже вдвоем.
Даже вдесятером. Если среди писателей (давным-давно забывших, что такое жить
литературным трудом) нет-нет, да и попадаются уникумы, отстаивающие собственные
убеждения, то переводчики, впрягшиеся в литературное ярмо, обречены угождать издателю. Проблемы перевода?
Нет проблем!.. В конце концов, и Каштанка знала, что такое «плотник супротив
столяра».
Можно учреждать сколько угодно премий,
сколько угодно уверять самих себя и других в высочайшем качестве наших
переводов — только промеж
себя ясно, что в нашем деле, как в истории с котлетами: сколько ни подмешивай
хлеба, а они все как будто пахнут говядиной. Понятно, на фоне такой халтуры любой бойкий синхронный переводчик,
переквалифицировавшийся в литератора, будет выглядеть мастером пера.
Вот говорят: в русской литературе всегда
существовали две школы, две принципиально различные традиции перевода. Нет, не
будем лукавить. Нет и нет. Как ни
называй — одна традиция — живое творчество, другая — вымученный педантизм-бюрократизм.
По сути — самое что ни на есть кондовое начетничество и уравниловка,
откровенное приспособленчество,
единственная цель которого — отчитаться перед начальством, потрясая стоявшим на
одной полке с уголовным кодексом словарем, «утвержденным последним пленумом».
Что ж, угроза лагеря, а то и расстрельной статьи требовала не творческой
смелости, а формального соответствия текста партийно-цензурным нормам.
Нет, никак не поворачивается язык назвать
школой или традицией мертвые и узкие догмы советской системы. Хороша «традиция»
— берущая начало от сталинских «вопросов языкознания», унаследованная от
советской тоталитарной системы, навсегда похоронившая и продолжающая хоронить
читательский интерес к сонму первоклассной литературы!
Именно эта «традиция» отлично
приспособилась к «новым» экономическим условиям и одержала верх — оказавшись
так созвучна прагматике новейшего времени — эпохе всяческих импортирований и
конвертаций… Вот только перевод литературного текста —
не перевод денег из одного банка в другой, не перевод «фертингов» в рубли.
Подобные технологии вряд ли пригодятся «мастерам художественного перевода». В
лучшем случае — синхронистам, райтерам субтитров, экскурсоводам, журналистам,
секретарям-референтам, переводчикам специальной литературы.
У меня есть знакомый, вот уже на
протяжении нескольких лет искренне убежденный, что не сегодня-завтра каждому в
ухо, а то и прямо в мозг, вживят компьютерные чипы-переводчики. На этом
основании, кстати, бросил читать не только
переводную литературу, но и книги вообще.
Впрочем, все это, пожалуй, тривиальные
вещи. Не стоят разговора. Побоку их!
Я собирался начать совершенно с другого. А
именно, с забавного, но в то же время чрезвычайно поучительного
эпизода, случившегося на встрече британских и российских переводчиков.
Выступал профессор Бриггс, автор нового
перевода «Войны и Мира». Лет шестидесяти, коренастый брит, с рыжеватой челкой и
младенчески лучистыми голубыми глазами. Средоточие жизненной силы. Что-то от
воодушевленного добряка Безухова, что-то от артиллерийского капитана. Словом,
ужасно напоминающий какими-то черточками самого Толстого и его корневых
персонажей.
Объясняя, почему он решился взяться за
новый перевод, несмотря на то, что существует шесть или семь других, профессор
заметил, что все они были выполнены женщинами, причем женщины эти принадлежали
к высшему обществу, — оттого их язык, литературный, изощренный, мало
соответствовал языку оригинала. Сам же профессор — родом из северной Англии,
где говорят на «самом понятном английском», необычайно простом и выразительном.
Его устная речь естественным образом ложится на лист бумаги, преобразуясь в
энергичный, полный жизни стиль, как нельзя лучше соответствующий крепкому,
народному языку Толстого. К тому же, в молодости профессору пришлось послужить
в армии, а следовательно,
он мог лучше понять и передать армейские мотивы произведения. И, в самом деле,
английский язык профессора, о котором он говорил с такой любовью и жаром,
показался мне куда понятнее, чем тот русский, на котором говорил кое-кто из
моих коллег-соотечественников.
Председательствующая на собрании дама,
влиятельная во всех отношениях, неожиданно бурно отреагировала на эти доводы.
Она углядела в
них даже нечто возмутительное. И совершенно недопустимое. Это что ж получается, встревожилась она, эдак
можно дойти до того, что, прежде чем допустить переводчика к работе, его будут
заставлять заполнять специальную анкету — о половой принадлежности,
происхождении, социальном положении, национальности! То есть заподозрила
профессора (хотя бы и в шутку) чуть ли не в шовинизме.
Между тем, в словах профессора был
заключен главнейший — мощный и, вероятно, единственный фундаментальный мотив,
без которого было бы невозможно приняться за громадный труд; да и за более
скромный тоже. Это мотив Языка.
Как-то забылось, что литературный
переводчик тоже писатель. И только в том случае, если он сподобился творческому
прозрению о Языке, из-под его пера способна появиться настоящая литература.
Хемингуэй не раз напоминает, что
недопустимо писать о вещах, которые автор в том или ином смысле не пережил
лично. Можно ли представить, что «Тома Сойера», к примеру, способен перевести
человек, не бегавший в детстве на природе, не купавшийся нагишом в реке, не шаливший
в школе? Тот же Хемингуэй, как сознающий свои возможности литератор, никогда бы
не взялся за «женский» роман. Счел бы себя не вправе. Почему же переводчики
считают себя вправе? Что же касается, Толстого, то он, безусловно, — «материал»
никак не подъемный для литературных дам, независимо от масштаба их прочих
дарований. Почему дамы из высшего общества, не нюхавшие пороху, не имевшие иной
языковой практики, кроме светских бесед, берутся переводить «Войну и мир»?
Самый выигрышный материал, будь то впечатления
живой жизни или интересная книга, предназначенная для перевода, не имеют
никакого шанса воплотиться в новой литературной ипостаси, если автор или
переводчик лишены самобытного взгляда на вещи и чисто человеческого таланта.
Об этом, кстати, не уставал напоминать
замечательный советский критик-джойсовед Дмитрий Михайлович Урнов, человек
необычайного обаяния и темперамента, знаток-англофил, постоянно
мобилизовавшийся партийным начальством принимать живых зарубежных классиков,
вроде Рокуэлла Кента. Рассказывают, что за рюмкой русской водки Урнов произвел
на американца такое неизгладимое впечатление, что прославленный художник,
специально привезший в дар советскому правительству собственную картину
стоимостью в полторы сотни тысяч долларов, до того расчувствовался, что
передумал и — подарил картину новому другу. Правда, после отъезда именитого
гостя автору любопытнейшей монографии «Литература и Движение Времени»
напомнили, что подарок предназначался отнюдь не ему, картину отобрали и
отправили в Эрмитаж, и, говорят, она так и висит с размашистым дарственным
росчерком на обороте: «Диме от Рокки».
Филолог с изощренным
чувством стиля, чувствовавший себя, как рыба в воде, среди отглагольных
существительных, транслитераций и деепричастных оборотов, считавший наличие у
литератора абсолютной грамотности само собой разумеющимся делом, Урнов, тем не
менее, полагал, что никакие формальные познания не заменят проницательного и
самобытного писательского взгляда — для адекватного воссоздания в новой
языковой стихии самых простых поворотов оригинала. Эти-то, внешне простые, ситуации зачастую оказываются самыми сложными
для перевода. Куда проще подыскивать лаконичные, выразительные обороты при
переводе идиом.
Одним из любимых его примеров был эпизод
из первой главы «Улисса». Пройдоха Маллиган, вроде нашего хитрована деда
Ерошки, раздеваясь на диком пляже, чтобы искупаться, кладет рубашку и, чтобы ее
не унесло ветром, просит у приятеля ключ — придавить, а заодно, для
увесистости, выцыганивает еще и монету в пару пенсов на пиво. Маленькая деталь,
так называемый «литературный жест», требующий от переводчика полновесного
писательского дара.
Удался ли перевод «Улисса»? Я бы не
сказал. Для меня совершенно очевидно, что, если западная культурная элита
действительно прочла, смогла оценить, испытала на себе влияние легендарного
романа, то среди русских литераторов лишь
редкие одиночки смогли заставить себя прочесть его от корки до корки.
Между тем, влияние «Улисса» на русскую
литературу, как ни парадоксально, оказалось не менее значительным, чем на западную. По Урнову — феномен
великих, но принципиально «нечитабельных» романов-мифов, — когда, вне
конкретного текста, литературные идеи способны распространяться каким-то
косвенными путями — сами по себе, вне границ, даже без перевода. На читателя действует одно лишь
название, и, конечно, его неуловимая аура.
К слову сказать, в отношении новейшей
литературы, как отечественной, так и зарубежной, не говоря уж о переводах,
Урнов был беспросветным пессимистом. По его мнению, современная литература
закончилась еще в начале двадцатого века двумя до сих пор непревзойденными
произведениями — «Швейком» и «Шерлоком Холмсом». Теперь мне кажется, что его
мысль заключалась в следующем. Герои, вызванные к жизни творческим гением их
авторов, принадлежат к чрезвычайно редкостной и весьма немногочисленной
категории персонажей, к которым относятся, к примеру, Дон Кихот, Гулливер,
Мюнхгаузен, Крузо, Гаргантюа с Пантагрюэлем. Утвердившиеся в сознании миллионов
читателей, как абсолютно реальные личности, они, тем не менее, не имели никаких
реальных прототипов, не были ни обобщениями, ни типичными представителями какой бы то ни было эпохи или
прослойки. Они естественны, уникальны и неповторимы в той же мере, как
естественен, уникален и неповторим являющийся созданием Божьим каждый отдельный
человек. Такого рода вершинные персонажи, строго говоря, вообще не
воспринимаются в качестве условных персонажей, привязанных к книгам, как тени к
предметам, и не существующие вне них. Как о реальных людях, о них могли бы
рассказывать те, кому довелось их узнать, — во многих книгах, на разных языках.
Вероятно, удачные переводы книг, подобных «Швейку» и «Шерлоку Холмсу»,
воспринимаются в качестве оригинальных произведений. Можно сказать и по-другому:
чем лучше перевод, тем меньше он имеет общего с оригиналом. А идеальный перевод
— просто-таки абсолютно самостоятельное литературное произведение. Но ни в коей мере не «литературный
«пересказ». Точно так же, как, скажем, о реальном человеке Наполеоне и его
реальной жизни может быть написано сколько угодно книг, легенд, на каких угодно
языках, однако ни одна из них, ни все они вместе, не смогут заменить его
реальную историю.
К чему я веду? Да к тому, что проблема
перевода куда сложнее, чем я ее сформулировал. И дело не в том, что они,
переводчики, такие уж беспринципные, законченные халтурщики, а
в литературе, как в приличном гастрономе, не бывает «второй свежести». Похоже,
проблема вообще не «решабельна».
Словом, мое скептическое отношение к жанру
перевода проистекает из ощущения его принципиальной невозможности. Даже помимо
рассуждений о школах и традициях.
Нет, видно недаром пришли мне на ум и
«Улисс» и обаятельный литературовед Дмитрий Михайлович Урнов.
Дело в том, что общая тенденция
современных переводов — стремление убедить читателя, что литературный перевод
есть нечто вполне аутентичное оригиналу. Может быть, даже «более аутентичное»,
чем сам оригинал. Переводчик все больше напоминает жалкую пародию
Улисса-путешественника, тщеславного, заносчивого человечка, вернувшегося домой
из дальних странствий. Будучи довольно бойким рассказчиком, он начинает уверять своих
соотечественников, что его истории о том, что он видел в чудесных землях, до
того хороши и живописны, что, по сути, ничуть не хуже самих чудесных земель и,
следовательно, теперь соотечественникам нет никакой нужды самим пускаться в
странствия: они вполне могут перебиться его аутентичными байками. В крайнем случае, прогуляться в
местный «культурный» парк — покататься на аттракционах.
Не знаю, как другие, но, по мере
проникновения в язык оригинала, я многое переоценил. Даже самые лучшие
переводы, которые так восхищали меня в детстве и до определенного момента
представлявшиеся мне образцами переводческого мастерства, совершенно поблекли.
Вот, к примеру, такая мелочь, элементарный диалог из «Тома Сойера».
‘Hello, Huckleberry.’
‘Hello yourself,
and see how you like it.’
Казавшийся таким живым перевод Дарузес, предлагает следующий
вариант:
‘Привет, Гекельбери’
‘Привет и тебе, коли не шутишь.’
Что и говорить, довольно-таки плоско…
И бессмысленно искать решение проблемы
перевода в наработанной изворотливости и стилистическом проворстве переводчика.
Я уж не говорю о таких вещах, как «Алиса». Даже перевод такого изощренного
стилиста, как Набоков, выглядит, по сравнению с оригиналом, мягко говоря,
глуповато.
В чем же дело?
Философы знают, что мы никогда не имеем
дело с реальностью — только с представлением о ней, а язык — как
непосредственное отражение этого преставления — по сути, и есть полноценная
реальность. Именно поэтому перевод с одного языка на другой есть не что иное,
как попытка подмены, попытка выдать одну реальность за другую.
К примеру, для русского человека
представления, выраженные в самых простых словах, таких, как «трава», «небо»,
«солнце», никак не могут считаться идентичными соответствующими аналогам для
англичанина, — как не являются идентичными обе эти реальности.
Кстати сказать, подобные проблемы
назревали и с американским английским. Язык, перенесенный на новую почву,
открытый для новых реалий и представлений потребовал выработки новых языковых
образов. К счастью, появление кинематографа, а затем радио и телевидения позволило
в значительной степени воссоединить языковое пространство.
Что же говорить о двух таких разных мирах
— русского и английского! При всей интенсивности проникновения английского
языка в русский, наблюдаемого в настоящее время, современный русский язык не
имеет достаточных средств для изображения другого
мира, и английская литература остается для русского читателя «вещью в себе».
Помнится, в детстве нас кормили
небылицами, что в будущем все люди не только построят всенародное
коммунистическое общежитие, но и будут говорить на одном языке. Точнее, все
языки, так или иначе, пройдя все стадии уравниловки, сольются в некую
однородную феню.
Идея вполне в тоталитарном духе. Теперь я понимаю, что для установления этого
комфортного единомыслия и единообразия подразумевалось полное культурное, а то
и физическое уничтожение одного из миров.
Изображение чужестранных реалий средствами
родного языка — неизбежно условность. Но она — так же и особый прием, помогающий автору
решать свои внутренние задачи. Лучший пример, в этом смысле, Шекспир. Действие
может разворачиваться где угодно — в Дании, Венеции, — но писатель никогда не
идет по порочному пути стилизации. Если так можно выразиться, всегда остается в
родной языковой стихии, в пространстве органичных для него реалий. Поскольку,
как уже было сказано, перевод — тоже писательство, — а хороший перевод должен
отвечать всем требованиям полноценной, настоящей литературы, — то и переводчик
обязан избегать нелепых построений — плодить ряженых персонажей, изображать из
себя «иностранца».
В общем, как ни прискорбно, но
единственная благородная и честная миссия, которую может взять на себя
переводчик, это своим собственным примером воодушевлять людей для изучения
языка и чтения оригиналов. В конце концов, если сложить деньги и время,
затраченные человеком на чтение переводов, станет очевидным, что куда разумнее
было бы уж сразу выучить язык.
В этой связи любопытно оглянуться в
прошлое. Литературный перевод куда моложе самой литературы. Каких-нибудь полторы
сотни лет назад образованному человеку и в голову не приходило искать переводы.
Разве что с редких и «совсем уж мертвых» языков. Первые литературные переводы
появились именно на потребу плебсу. Я не имею в виду перлы, вроде
Лермонтовского «Из Гейне» или Пушкинского «Из Корана», где оригинал был лишь
вдохновляющим поводом. Известно, что Достоевский, к примеру, переводил с французского.
Однако своих детишек, как прежде и его самого, заставлял читать оригиналы.
Хорошо еще, что современные молодые люди,
несмотря на все усилия департамента образования с его шизофреническими
реформами, имеют немало возможностей изучать языки.
Пожалуйста, коллеги мои переводчики! Не
обижайтесь за высказанное! Вы делаете что можете. И как можете. Самые совестливые
из вас скорбят, посыпают голову пеплом. Разве
ваша вина, что издатели наседают, отгружают книги «пудами». Да еще лицемерно
рассуждают о качестве. Как кустари-торговцы, сидят в своей лавочке, сбывают
свои плохо слепленные, с подозрительной начинкой пельмени.
К счастью, всегда найдутся исключения
подтверждающие правило. Бережно и с благодарностью храню в своей библиотеке
наиболее удачные работы старых мастеров — Чуковского, Маршака, Прозоровской,
Кашкина. Фантастическими удачами, ставшими полноправными шедеврами
отечественной литературы, можно считать также переводы, выполненные Аксеновым
(Доктороу), Аптом (Гессе, Фриш), Треневой и Суриц
(Олдридж, Гамсун), Сорокой (Фитцджеральд), Тарасовой (Вежинов, Райнов). Особенно замечателен
для меня случай «расшитого бисером по канве» аксеновского «Регтайма», когда,
влюбившийся в роман, я бросился искать другие вещи Доктороу, разочарованию
моему не было пределов — такими посредственными оказались другие переводы, а
Василий Палыч так и утвердился в моей сознании как законный автор «Рэгтайма».
Наконец, о сокровенном.
Помимо философского объяснения несостоятельности литературного перевода как
такового существует и религиозно-мистическая причина.
Все помнят?.. Снизошел Дух Святой на
собрание апостолов и заговорили они разными языками, славя Иисуса Христа, а
прохожие, с удивлением внимая невнятному многоголосью, думали, что перед ними
напившиеся вина.
Дар языков, как вы помните, был отнят у
человека во время возведения пресловутой Вавилонской Башни — в наказание за его
непомерную гордыню, а возвращен — исключительно для того, чтобы один человек
мог передать другому Благую Весть о Спасении и Спасителе. Поэтому
неудивительно, что попытки использовать Божий дар — Дар Благовествования — не
по назначению оборачиваются безобразным косноязычием, вместо откровения
художественного слова. Худосочными миражами — вместо полнокровной живой жизни.
(с) Сергей Магомет 2007
Титанические усилия русских писателей
Теперешние мои занятия — по большей части работа с материалами к новому роману. Как говаривал Платон: «Одному лишь мыслителю позволено думать долго». К тому же, лучшей отговорки, для окружающих, которых нервирует твоя мнимая (или действительная) бездеятельность, не придумаешь. О содержании и направленности нового сочинения умолчу. Во-первых, по причине характерного для литераторов суеверия, а во-вторых, потому что, если бы и решился, вряд ли сумел бы это выразить.
Где-то в письмах Пушкин сетует на неповоротливость и неприспособленность русского литературного языка, говорит о едва нарождающемся слоге новой русской прозы — может быть, вырабатывающемся в этой самой переписке, глубоко личной, частной. И правда, язык Пушкина в письмах куда более живой и непосредственный, чем в его повестях, которые, казалось бы, верх художественного совершенства.
Впрочем, даже до сего дня любой из перлов русской словесности — прежде всего факт литературы, и только потом — жизнь, а каждая страница — свидетельство титанических усилий русских писателей вырваться из удушающих объятий высокого искусства. Шагнуть за эту заколдованную грань, оторваться от собственной тени — хотя бы на миг — удавалось разве что Толстому и Достоевскому. Так что прогрессивными в жанровом смысле всегда оказывались разного рода писательские дневники, случайные заметки, письма. Да и лучшие классические романы выходили в свет при посредстве разного рода мистификаций, подавались читателю под соусом «непридуманных историй».
Сегодня мы переживаем очередной бум документального жанра, а «нон-фикшн» — наиболее перспективный и популярный жанр. Олигархи и партийные бонзы нанимают писателей — писать за них биографии, философские воззрения, мемуары, — за немалые деньги, хотя, казалось бы, литераторы должны почитать за честь трудиться на этом поприще — это ли не лучшая возможность для мистификаций и продвижения жанра?
Похоже, художественная литература как таковая и правда приказала долго жить. Со времен Пушкина мы застряли в стадии поисков слова. Перепробовали все — и ненормативную лексику, и национально-политический экстрим, и жесткое порно, — но, может быть, теперь, как никогда близки к тому, чтобы, наконец, начать писать с чувством абсолютной внутренней свободы.
Последние из прочитанных произведений собратьев по перу все больше утверждают меня в этой мысли. Новая проза представляются мне именно фактом жизни, нежели плодом воображения. Сергей Казначеев, один любимейших моих писателей ровесников, пишет в своих «Горных Вершинах», что новая проза только-только нарождается, что ему довелось прочесть немало последних сочинений и лишь два-три человека понимают или смутно догадываются, о чем речь. Иногда мне кажется, что и я вполне могу причислить себя к этим «двум-трем»! Требуется принципиально новый подход, причем не столько к технике письма, сколько к жизни. Казначеев, к тому же, еще и суровый литературный критик, — как истинный исследователь экспериментирует на самом себе, собственноручно иссекает из себя атавизм беллетристики — без наркоза, естественно.
Главное испытание, подстерегающее русского писателя на этом пути, как мне кажется, — это испытание творческим одиночеством. Литература сузилась до невообразимости. Культурный вакуум, отсутствие плодотворной, творческой атмосферы. Я пытаюсь жить в едином мире, ищу литературное пространство, пытаюсь опереться на собратьев по перу. Я чувствую себя уверенней, если удается перебросить мостик на соседний остров.
Чтение и перечитывание современников дает ощущение адекватности. Я счастлив, что у меня есть такая возможность и есть такие книги. Моему сердцу дорога наша спокойная и мудрая «московская школа». Мне жаль тех пишущих, которые ощущают себя одинокими гениями, с которым не может сравниться никто из современников. Сверхкритическое отношение к чужим текстам, вплоть до полного неприятия-непонимания. В лучшем случае, обходятся классиками. Предпочитают секретничать с мумиями. Им комфортнее с мертвецами. Как они понимают классиков — это другой вопрос. Знают, что ни Толстой, ни Тютчев не поднимутся из могилы, не заедут в физиономию.
В затворе, пожалуй, можно сочинять молитвы, но создавать прозу вне живой литературной среды — навряд ли. Все познается в сравнении. Это особенно важно для культуры, которая никогда не синтезировалась из пустоты одиночками-дилетантами, но является громадной пирамидой, созданной многими поколениями творцов, их опытом, традициями, образами. Любая сильная книга насыщена, перенасыщена литературными ассоциациями.
К сожалению, удельный вес литературы сегодняшнего дня в круге моего чтения очень невелик. Это и понятно: список книг, самых важных, самых необходимых, ждущих своей очереди, — огромен, на несколько жизней вперед. Сколько реально можно прочесть книг — за неделю, за месяц? Я читаю (да и пишу) довольно медленно. Как правило, несколько книг одновременно.
Припоминаю одну историю, как какой-то автор попросил маститого коллегу ознакомиться с его произведением. Тот не выдержал, ядовито прошипел: «А понимаете ли вы, батенька, что мне придется выкроить для этого массу времени? Столько-то часов не-доспать, столько-то бифштексов не-доесть, столько-то женщин не-долюбить, не-дописать энное количество глав собственной повести? Стоит ваша писанина того, чтобы я пошел ради нее на такие жертвы??» И неважно, что в тот момент мэтр страдал бессонницей, полным отсутствием аппетита, женщины его не любили и вдобавок он находился в жесточайшем творческом кризисе. Суть ясна. Вот где загадка настоящей литературы! Через все преграды она приходит к нам, мы с радостью жертвуем ради нее всем — и женщинами, и собственным творчеством. Подобные произведения для меня — не просто увлекательное чтение, не книги, которые отложил и забыл. Сами того не подозревая, авторы становятся моими каждодневными собеседниками. Иногда весьма косвенным, не прямым образом вдохновляют, наталкивают на самые неожиданные мысли, лучшие открытия внутреннего бытия. Без них я — уже не я.
Увы, современная художественная литература, презрительно именуемая в издательствах «художкой», почти не издается. Отчаянное падение художественного уровня современного книгоизданий — общее место. Что на прилавках? Как в «Незнайке на Луне» — книги «для худеньких», которые с удовольствием читают толстенькие, книги «для толстеньких», которые читают худенькие, книги «для глупеньких», которые с любопытством листают умненькие, и так далее. Не знаю, как кому, но мне выносимо, да просто унизительно выискивать нечто достойное среди бездарной, безответственной журнально-газетной мороки. Взглянешь на иное издание и за версту видишь, что не любит издатель ни своего дела, ни того, что публикует. Рассчитывать отыскать что-то любопытное в интернете? Впрочем, до сих пор сколько-нибудь талантливые литераторы, даже те, что по многу лет не издаются, отчаянно жмутся, не желают вывешивать свои произведения на сайтах, опасаясь воровства, пиратства, прочих ущемлений авторских прав. К слову сказать, в финансовом отношении в англоязычном интернете эта проблема давно отрегулирована. Бесплатно можно «скачать» лишь весьма ограниченное количество приличных текстов. Рыться в интернете наобум? Мягко говоря, неэффективно. Так что поиск хорошей книги — из проблемы технической превратился в мистическую. Как говорится, хороших книг нынче почти не достать. А плохие я бы не стал читать даже на необитаемом острове. Слава Богу, я не рецензент и не критик. Меня всегда удивляло, зачем люди тратят время, чтобы рассуждать о том, что они не любят. Вроде того, как в одной литературной дискуссии, после серьезного и профессионального критического разбора, книгу Дэна Брауна критик обозвал «громадной кучей свежего слоновьего помета». А ведь он, бедный, поди, не один день просидел над этой «кучей». А может, у него, бедного, просто нет любимых произведений, о которых он хотел бы поговорить, или он какой-то особенный любитель слонов?..
С другой стороны, и критиков можно понять. Проблема известная: узок круг избранных. Начнешь ругать — наживешь врага, станешь хвалить — ложь, как проказа, рано или поздно разрушит отношения, отравит жизнь. Вежливые улыбки, неспособные скрыть презрения, проклятия сквозь зубы, подобно тому, как вынужденный просить милостыню может ненавидеть подающего. Я человек увлекающийся. Я готов выдавать желаемое за действительное. Разве и меня прощали за конфузы, не поощряли, не лелеяли? Но я также знаю — как запутываются отношения, когда говоришь людям, что они хорошие писатели, а они, может быть, всего лишь хорошие люди с крупицей литературного дара… А сколько тут замешано ревности! Один главный редактор прятал письма читателей, которые приходили не ему, а его сотруднику. Другой выжил сотрудника-поэта, которому отдалась его машинистка, очарованная стихами поэта. Третий выгнал коллегу за то, что на встрече на читателями последние повалили за автографами к коллеге, а не к нему. Господи, как глупо! А это ведь самые невинные, почти анекдотические случаи. Что ж, лучше уж отшутиться… Стоит ли вообще критиковать пишущего собрата, даже из самых лучших побуждений? Чего доброго он впадет в депрессию, бросит писать, и мы навсегда лишимся прекрасных произведений. Мне в этом смысле повезло. Особых врагов, кажется, не нажил, у меня есть несколько писателей, с которыми я давно приятельствую и, кажется, могу говорить обо всем (или почти обо всем).
Возвращаясь к прогрессивной форме литературы — «нон-фикшн». Другая недавно прочитанная вещь — «Гибель Героев», опубликованная в летней «ЛитУчебе», из того же ряда. Ее автор Михаил Попов, чьим мастерством я восхищался задолго до знакомства с ним. Роман о бражке молодых товарищей поэтов-прозаиков конца 80-х или начала 90-х, захлебывающихся от тщеславия и самомнения, но еще не знающих, что их звездный час никогда не наступит. Сначала гибнут боги, а затем и герои. Когда в ход идут реальные имена и фамилии, даже самые пошлые и растиражированные, а вымышленные звучат так, словно и они взяты из жизни — это ли не признак «нон-фикшн»? Еще Хэм, которого обычно помнят лишь за теорию «айсберга», да еще за презрение к эпитетам и любовь к глаголам, замечал, что кровь повествования — имена, фамилии, географические названия. В них особая магия настоящей литературы. «Гибель Героев» написана предельно простым языком. Авторская речь — существительные, глаголы, минимум эпитетов, неологизмов. Но, скажем, в отличие от того же дорогому каждому русскому литератору хрестоматийного Хемингуэя, лапидарность стиля вовсе не нарочитая не мозолит глаза. Содержание, и только оно, определяет и форму и стиль. Кстати, если уж речь зашла о Хемингуэе. Он, конечно, меньше всего похож на беллетриста. Главное его достижение, как раз в том, что ему удалось изобрести и утвердить супер-документального героя — самого себя… Стиль — вещь хорошая, но пустому человеку, владеющему пером, как правило, удается обнажить лишь собственный срам.
Перечитывая любимые книги, я понимаю, что конечно же дело не в стиле, а в понимании писателем сути вещей и движений человеческой души. Какие мысли возникают в связи с его текстом. Способен ли писатель сообщить новую, обжигающую правду, освежить развернуть восприятие мира. Если Господь хочет наказать, то лишает разума. А если хочет просветить, посылает встречу с хорошей книгой. Помню, как поразили меня рассуждения Михаила Попова о философском смысле времени — Прошлого и Будущего в романе «Пора ехать в Сараево». Прошлое — фатально непостижимое, с каждым днем все глубже проваливается в непроглядную черноту небытия, тогда как Будущее, не такое уж и непостижимое, — когда-нибудь да наступит. Как раз то, что я бы назвал мышлением в духе «нон-фикшн». Теперь даже странно, что когда-то я чувствовал это иначе.
Еще один писатель, которым я не перестаю восхищаться, Александр Водолагин, профессиональный философ, автор повестей, новелл, эссе. Образы, которыми он оперирует, всегда ясные и мощные. Государство, устроенное по вавилоно-халдейскому типу, питающееся собственным населением. Суровая притча о просвещенном человеке, томящемся в «Платоновой пещере» посредственности. Недавно у него вышла небольшая книга «Ворох», роман-мифологема — о физическом и метафизическом противостоянии пространства и антипространства — свободной человеческой воли и государственного концерна-мясорубки, вроде всесильного Газпрома, с его невидимыми пружинами и шестернями, жестокой подковерной борьбой. И снова — факт литературы бледнеет перед фактом жизни. Уникальное свойство прозы Александра Водолагина в том, что она является воплощенной философской системой — в поворотах сюжета, эпизодах, полутонах, характерах персонажей, самой атмосфере. Подобно знаку мандалы, в символической форме которой может быть заключена целая вселенная и которая объясняет идею не менее, а может быть, даже более эффективно, чем академический, философский трактат. Более того, самим фактом своего существования меняет не только наше мировосприятие, но и сам мир.
И, наконец, — о бесценном, ни с чем не сравнимым труде духовного писателя о. Дамаскина (Орловского), монаха и современного подвижника. В недавно завершенном семитомном издании собраны и с величайшим тактом и мастерством поданы подробнейшие биографические материалы-жизнеописания русских новомучеников и исповедников ХХ столетия. О текстах такого рода не поворачивается язык сказать, что они «интересны» или «любопытны». Но, помимо бесценного духовного содержания, они именно интересны как высочайший образец документальной прозы.
Пользуясь случаем, «озвучу» также названия собственных произведений, недавно оконченных: это два романа — «Последний русский» и «Записки Степной Волчицы». Титанические усилия. Надеюсь, названия говорят сами за себя и книги скоро найдут издателя. Перефразируя Швейка: если вас однажды признали интеллектуальным писателем, то это вам пригодится на всю жизнь.
(с) 2007 magomet
ФЛЭШ-ФИКШ,
или
опыт авторецензии
«Назвал сына в честь брата. Авелем».
Всё
познается в сравнении. В данном случае, в контексте хрестоматийной миниатюры
Хэма «Продаются детские ботиночки. Неношеные».
В своё время писатель любил прихвастнуть, что,
дескать, написал самый короткий и в то же время по-настоящему драматичный рассказ.
Кто сможет короче и драматичнее?
Что ж,
если сравнивать аутентично, то есть по словам и на языке автора, то в обоих
произведениях по шести слов. Хотя с точки зрения плотности
образно-информационного потока корректнее было бы сравнивать по количеству букв,
включая пробелы и знаки препинания. Тогда, правда, моя миниатюра окажется
длиннее на один знак. Конечно, в ущерб художественным достоинствам, я мог бы
сфинтить, укоротить «Авелем» до «Авель» и даже вместо «в честь брата» – «как
брата». Нет уж, пусть будет по Гамбургскому счету!
К тому же моя миниатюра – не какой-нибудь там
рассказ, а целая повесть!
Вдобавок
«произведение» Хэма – как художественное произведение — уязвимо именно в этом
отношении. Ведь этот текст вполне мог быть реальным объявлением. Да скорее
всего, так и было. И просто попалось на глаза Хэму, который придал ему
соответствующий литературный контекст. Моя же повесть – изначально конгениальна
и оригинальна. И, конечно, глубже и литературнее.
А уж
какое из произведений более драматично… Тут сравнения вообще неуместны. Кому
придёт в голову словно в ломбарде взвешивать и оценивать по баллам человеческое
горе!
Кстати, сам Хэм любил повторять, что для
поддержания формы писатель обязан постоянно меряться силой с другими мастерами.
Что лично он предпочитает «выходить на ринг» с самыми сильными
«бойцами-титанами», такими как, например, Лев Николаевич. Поэтому, наверное, и
придумал этот свой «самый» короткий рассказ. Ну, многословного старика Толстого
с его «Филиппок пошел в школу…» он, ясное дело, нокаутировал.
(с) magomet 2012
Пушкин,
Лермонтов, Гоголь, Толстой, Толстой, Достоевский, Герцен (Былое), Гончаров,
Чехов, Лесков, Бальзак, Куприн, Бунин, Сологуб (Мелкий бес), Горький, Шолохов
(Поднятая целина), Гайдар (Судьба Барабанщика), Ильф-Петров, Олеша, Катаев
(Венец), Твен (Том Сойер и Гек), Гашек, Аверченко, Лондон, Хэм, Фицджеральд,
Льоса, Зайцев (Пр.Сергий), Гессе, Натаниэль Уэст (Подруга), Павел Вежинов
(Барьер), Акутагава, Кобо Абэ (Человек-ящик), Гамсун, Оэ (Воды), Хармс, Фриш,
Томас Манн (Круль), Платонов, Олдридж (Последний взгляд), Юз Алешковский
(Николай Николаевич), Пий (Обличитель), Носов, Маканин, Доктороу (Рэгтайм)
Аксенов…
(…где-то я слышал такую притчу. Один человек
переезжал из одного города в другой. Путь был долгий. Через леса, пустыни.
Вещей - несколько подвод. В пути лошади стали падать. Вещи одну за другой
приходилось выбрасывать. Наконец пришлось идти пешком. Остался только мешок с
книгами. А силы убывали. Делая привал, человек развязывал мешок, пересматривал книги.
Какие-то выкладывал, оставлял на дороге, какие-то нес дальше. Вот осталось
всего несколько штук. Вот выложил он и оставил Данте, Боккаччо, Сервантеса…
Только две книги понес дальше – Шекспира и Библию… Автор притчи оказался
достаточно благоразумен и воздержался от того, чтобы сделать выбор между этими
двумя книгами.
Данный
список не «джентльменский набор» и не «гамбургский счет». Пушкин где-то писал,
что по-настоящему, то есть глубоко, всей душой человек может научиться
чему-либо лишь до 29 лет. Подобный список я составлял еще в молодые годы. Какие
авторы и произведения наиболее отвечают самому существу художественной
литературы, прозы. А также, может быть, и в самом узкопрактическом смысле — с
точки зрения технической, ремесленнической, что ли. Впрочем, одно от другого
вряд ли отделимо. Другие имена, как например Салтыков-Щедрин или те же Боккаччо
с Шекспиром, конечно, «оказали влияние». Да и в более «зрелые» годы, теперешние
не исключение, такие книги, тексты нет-нет да удается еще выискивать. Возможно,
когда-нибудь наберусь терпенья, выпишу эти имена и книги. Самому интересно.
Пожалуй, список окажется немногим меньше «музыкального». Впрочем, как ни
странно, его протяженность ничуть не маскирует его крайней субъективности.
Кстати, на Западе это довольно распространенный жанр. Многие писатели
составляют и даже издают в виде отдельных книг такие индивидуальные
«библиографии». Стивен Кинг, кажется, даже каждый год… Но в данном случае мне
хотелось определить книги именно те, что смолоду отложились в «самом ядре», у
меня в мозжечке. Конечно, такой список не только субъективен, но еще и
обусловлен эпохой. Отчасти, с элементом случайности. Скажу больше, за всю жизнь
встречал лишь нескольких человек, готовых безоговорочно с ним согласиться. Но
что интересно — в результате после припоминания-фильтровки авторов у меня
получился практически тот же список, что и составленный тогда, в молодости.
Практически без изменений. Можно было бы, как тогда, добавить в него несколько
имен поэтов и философов, которые для понимания сущности художественной прозы
безусловно были также незаменимы…)
(о дневниках Владимира Харыбина)
Человек во всех отношениях философичный, редкий книгочей, Владимир Харыбин прекрасно владеет пером, но не в смысле изящного вышивая по канве, а в страстном выражении своих убеждений. Он продвигает интеллектуальный русский язык, делая его куда более поворотливым, чем тот, на который пенял Александр Сергеевич.
Как узнать настоящего писателя?
Как настоящую любовь. Перефразируя Толстого: для этого нужно иметь в душе идеал. Да разве это возможно? Ведь любовь, как удар молнии, поражает неожиданно. И каждый новый настоящий писатель поражает чем-то небывалым.
Владимир Харыбин изобрел удивительный, по-своему уникальный литературный прием. Насколько помнится, ничего подобного, по крайней мере, такого размаха, в литературе еще не было. Он публикует многолетние, в высшей степени занимательные аналитические дневники-повествования. В них напрочь отсутствует самовлюбленный автор (что свойственно заведомо субъективным дневниковым записям). Автор растворяется в цитатах, как в воздухе. Не остается даже улыбки. Но это воздух, насыщенный кислородом и ароматами знания, которым так хорошо дышится. Выборка из работ Владимира Харыбина могла бы составить энциклопедию мирового знания и житейской мудрости. Каждое наблюдение, эпизод, размышление или чувство сначала скрупулезно и последовательно рассекаются, как скальпелем, афоризмами и цитатами из известных, малоизвестных или вовсе неизвестных Платона, Ницше, Шекспира, Гессе, Толстого, Герцена, Достоевского, Гете, Фриша, Соловьева, Игоря Кона, покойного Сергея Сергеевича Аверинцева, Маканина, Маркса, Ленина, Кропоткина, Тютчева, Трубецкого, Абеляра, Магомета, Святого Писания, Епифания, Лосева, Тарасова, Кожинова, Лао-Цзы, Хайдеггера, Бахтина, Иванова, Сенеки, Макаренко, Пришвина или П. Обнорского (да разве всех не перечислишь!), и только после автор ставит собственный диагноз. Часто весьма спорный и неожиданный. Бывает, и с перехлестом.
Но ведь это принцип писателя и человека, который не хочет иметь авторитетов, кроме самых великих. И тем самым выставляет критерии безжалостного суда над самим собой. Даже если порой забывает, что, может быть, кто-то когда-то наклеил и этот ярлык. Забывает, что переоценка ценностей не есть их отвержение. А наоборот — их новая жизнь.
Но, в любом случае, Владимир Харыбин не отвлеченный философический писатель, а напряженный, непримиримый, последовательный реалист. В данном случае я бы не взялся разделять автора-персонажа, его лирического героя, принципиального продолжателя такого русского, такого безнадежного дела Чацкого-Онегина-Печерина. Харыбин — полноценный (и полноправный) герой и персонаж своих собственных произведений.
О да, он не из тех процветающих беллетристов, которые умеют навеять человечеству сон золотой! Он из тех одержимых, которые пытаются пробраться к выходу из платоновской пещеры, узнать истину, — но не для того чтобы зажить реальной жизнью, а для того чтобы вернуться к костру, возле которого сгрудились соплеменники — обыватели, тираны, гадалки и шаманы, и рассказать об увиденном — о том, что промелькивающие мутные тени — не духи и не тени предков, а обыкновенные олени, ястребы, львы и куропатки. Стоит ли удивляться, что соплеменники поспешат объявить его циничным, холодным или безумным.
Принципиальная и задушевная мысль Владимира Харыбина — бодрое, просветленное сознание. Одно оно способно объять и возвратить человеку реальность. Он пишет о той реальности, которую мы не видим (или еще не видим, или не способны видеть, не пробудились в нее). Другое дело, что такое определение реальности чрезвычайно напоминает метафизическое инобытие. Мистическое единство мира, божественное… Но это уже вопрос точки зрения. Ведь и Фрейд учил, что сознание стоит немного, но оно — единственное, что у нас есть.
Истинно, истинно: писатель если не сойдет с ума и не погубит свой ум, то не обретет жизнь вечную. Что ж, полжизни уж прожито — с умом.
Как и Гамлет, харыбинский лирический герой-автор непоколебимо считает, что главное достоинство человека — мыслить. Правда, мнение Гамлета значительно расходится с мнением Шекспира. Ведь Уильям-то начинает свою пьесу именно с встречи Гамлета с тенью отца. То есть с той точки, где реальность и рациональное сознание как раз заканчиваются, и начинается что-то совсем другое. С ясным сознанием — живут как раз все другие персонажи.
Но эта детская, бесконечная доверчивость перед авторитетом сознания, — в ней — высокая поэзия, художественный накал творчества Владимира Харыбина. Миссия писателя — в чем она? Все ли объяснять?
Поступки человека определяют его сознание — Харыбин в это верит. Но именно «человек мыслящий» — предал Христа.
Другая задушевная идея Харыбина-писателя — что ценность жизни поверяется исключительно смертью, которая висит у каждого из нас за плечами. Он верит, что перед лицом смерти можно и должно не заниматься бессмысленными вещами… Так учили его любимые учителя — философы-греки.
Но те греки, пожалуй, были язычниками. Потому и жили пред лицом смерти, а не пред лицом вечной жизни… Но сам Владимир Харыбин, как талантливый писатель и наблюдательный художник объективно изображает как раз обратное — реальность такова, что люди в шаге от гибели занимаются именно глупыми вещами… Глупы ли эти люди?.. Безусловно, художественно выражает именно это. Тем не менее, он, убежденный рационалист, частенько произносит словно «дух», он также пишет о «дарованной жизни». «Дарованная» жизнь, — какая замечательная оговорка! Кем дарована?
Так или иначе, его литература — литература свидетельствования.
Читая Харыбина, понимаешь, что знание — это, конечно, не мудрость, а правда — не истина. Гуманизм, просвещение — писателю ли не знать, куда они привели! К большой-пребольшой Гильотине.
Есть просветители, а есть святители.
Прагматизм, рационализм и, в конечно счете, разум, современное сознание — привели к тому, чем и недоволен, против чего бунтует Харыбин-писатель… Он пишет об этом, сам того не сознавая. А может быть, и отлично сознавая. Ведь нам, читателям, не могут быть ведомы все авторские приемы и намерения.
По-моему, одно несомненно — критерий определения истинности писателя состоит в том, насколько он способен будоражить воображение читателя. И я счастлив, что судьба послала мне в оппоненты такого брата-писателя.
(с) 2004 magomet
«…Они свидетельствуют о Мне…»
апологетические заметки
(о труде игумена Дамаскина (Орловского). «Мученики, исповедники и подвижники благочестия Русской Православной Церкви ХХ столетия»)
Семь небывалых книг, семь удивительных томов издано в течение прошедшего десятилетия. Прочтены ли они, замечены ли вообще?
Сумбурные годы! Как-то столкнулся с товарищем, не только литературно сведущим, но действительно «неравнодушным» человеком. Как дела? О, жизнь кипит! Громадное количество новостей!
Громадное количество.
Показал ему один из томов. Знаешь, что это такое?.. Да, отвечает, кажется. Хорошая книга… Ну, спешу! Извини. Громадное количество дел. Всё. Побежал дальше.
Как свет во мгле пришли эти книги.
Но зачем незрячим свет?..
Я бы не занимался литературой, если бы не верил в сверхъестественную силу всякого слова. Но что если слово, как евангельская соль, утратило свою силу? Кто может восстановить ее? Что бы я сейчас ни сказал, о чем бы ни написал — это будут всего лишь слова, заведомо не способные сдвинуть гору или исторгнуть из камня фонтан. Не говоря о том, чтобы изменить чью-то жизнь.
Может быть, эти книги — лебединая песня на закат эры литературы и письменности? Эпитафия печатному слову.
Мощная, многотомная, но — эпитафия.
Кого можно пронять словом, если человек равнодушно смотрит на ложь, на вопиющие беззакония, творящиеся вокруг?
Кому нужны эти книги? О чем они? Что такое эти тексты?
Не о нас ли сказано в них: «человек с неочищенным сердцем не в состоянии правильно воспринять окружающие обстоятельства и передать о них. И невольно против своего желания извращает действительность и постоянно против своего желания является и лжецом и клеветником…»
Эти книги отчасти написаны теми и о тех, кто доказал чистоту своего сердца всей своей жизнью. И смертью.
Если Бог являет себя через людей — то это, конечно, тот самый случай.
Подобно тому, как Святое Писание, изначально не являющееся литературой, стало во многом основообразующим для самой литературы, так и эти книги, являющиеся документальными, могут быть истолкованы в контексте современной литературной ситуации, о возможностях и судьбе слова.
Часто об отдельных писателях говорят — вот, по их произведениям можно было бы восстановить время и жизнь всего народа. Это, конечно, всегда преувеличение — высокая оценка художественных достоинств текста, его образности, многогранности. Что ни говори, я обречен, представлять себе наполеоновское нашествие по роману Толстого, а судьбы казачества по Шолохову. И все-таки в глубине души понимаю, что это не так, что при всей мощи и красоте авторской интерпретации реальная история сильно отличается от литературы.
Книги, о которых идет речь — именно фактическое воссоздание русской жизни. Не поэтически-художественное, а строго-документальное. Но оттого ничуть не менее яркое.
Если не вдаваться в определения сакральной, прикладной или чисто литературной составляющих текста, любое художественное или документальное повествование — можно считать самоценным явлением как литературы, так и самой жизни. А эти книги — явление поистине небывалое в словесности, причем не только русской. Небывалый жанр даже в узколитературном смысле. Житийная эпопея? Святоотеческая поэма?
Не только по масштабности и своеобразию, но главное, по своей принципиальной идее, эти книги (как реально существующая вещь) не имеют аналога в современной книжной культуре. Впрочем, эпический масштаб данного издания не количественный, а качественный признак. Передо мной собранные под одной обложкой жизнеописания русских людей, бесчисленные документы отечественной действительности первой половины ХХ века. Не случайно-разрозненные биографии, а единая, монолитно запечатленная судьба целого народа. Бытие. И вместе с тем, пронзительно внятная картина интимной внутренней жизни отдельного человека, от рождения до смерти.
Даже в самом строгом смысле это не эклектично или, наоборот, конъюнктурно-тенденциозно подобранные документы — скажем, по этнографическому, идеологическому или иному принципу. Если можно так выразиться, отбор осуществлялся не рукой человека, пусть даже монаха или абстрактного редактора-составителя. Со страниц этих книг к нам приходит то, что «не от мира сего», что само заявило о себе, вне очередности, политических или иных земных соображений. Все документально-фактические материалы — не что иное, как текстуальное выражение духа и смысла самой русской цивилизации. И — существа Православной Веры.
Это издание — не частный взгляд одного человека, пусть и всячески достойного автора. Это живые голоса многих и многих, сонма людей, самих святых мучеников и исповедников и тех, кто о них повествует. Это, наконец, отбор и выбор Церкви.
Семь томов воплощенного духа целого народа, его новейшие предания и традиции — сила нравственно-мистическая.
Подобное мощное и концентрированное собрание документальных хроник можно было бы сравнить разве что с книгами Ветхого Завета, в которых заключена и скрупулезно запечатлена жизнь целого народа, история исчезнувшей древней культуры и цивилизации.
Русское Семикнижье. Их можно было бы назвать Русской Торой. Если что-то и останется от русских — то, наверное, эти книги. Как книги Ветхого Завета — от древнего иудейского народа.
Но можно сказать и по-другому: если и произойдет воскрешение и восстановление русской идеи, духа и самого народа, то эти книги окажутся, наверное, — единственным достаточно прочным основанием.
Не говоря уж о том, что они могли бы стать и, пожалуй, со временем станут чем-то вроде святых богослужебных текстов.
Что касается документально-исторического содержания, то данное собрание материалов и свидетельств принципиально отличается от совокупности текстов Ветхого Завета. Там история народа — подбиралась, во-первых, постепенно, во многом рационально и, быть может, тенденциозно, а главное, на весьма протяженной временной и специфической культурной базе. За редким исключением, герои, персонажи — вожди и цари… Здесь — в основном, простые люди, те, кто, собственно, и составляет (составлял) тело Церкви, те, среди которых и живет Бог.
Уже само по себе чудесно и изумительно, что в этих книгах возродились, вновь вошли в земную жизнь судьбы совершенно простых людей, реальных людей, более реальных, чем художественно совершенные образы — Гринева, Акакия Акакиевича, Пьера или Алеши Карамазова. Таких обыкновенных и незаметных, о которых, казалось бы, не должно было остаться не только памяти, но даже имени. Если бы жизнь после смерти была только в памяти — то они бы возродились уже в этих документах.
Они именно — Народ. Потому что их десятки, сотни, тысячи. Они охватывают все классы и сословия — священнослужители, крестьяне, рабочие, военные, врачи, учителя, нищие, блаженные. Тот Народ — о котором столько говорят, на который столько ссылаются — и все как-то отвлеченно абстрактно.
И опять-таки — это не мартиролог, не формальная дань уважения безмерным человеческим страданиям, не собрание разрозненных трагических судеб. Все они едины в главном, в религиозной идее. Все имеют общее — реальную, а не умозрительную веру в Бога. Вера, которая стала биографией и судьбой. Вера, которая может удивить и заинтересовать любого скептика-атеиста. (Я так часто повторяю эпитет «реальный» или «реальная», поскольку ни что иное, вымышленное, беллетристическое уже давно не интересует ни меня, ни большинство других людей.)
Опять-таки Вера не мистически-абстрактная, не искусственно-умозрительная, а основанная на житейском факте. Вера, то наполняющая нашу жизнь, то утекающая из нее.
Об этом эти книги.
Конечно, с одной стороны, в них повествуется о поколении давно ушедшем. Но с другой — до сих пор живы очевидцы, близкие, родственники, духовные дети и — подумать только! — дети святых. Следовательно, это не одни лишь предания глубокой старины, не легенды, — но живая связь с современностью. И в этой исторической приближенности событий — особая надежда. Не все убиты, не все стерто. Отсюда и чудесная интонация и атмосфера книг — как если бы я попал в круг слушателей первых апостолов, рассказывающих о таком недавнем, личном общении со Спасителем.
Как часто я слышу о том, что уже в начале века русский народ в своей массе не был, давным-давно перестал быть религиозным, православным… Впрочем, обо всем народе речь и не идет. Только массовый психоз может быть поголовным.
Совсем другие пропорции засели в сознании и восприятиях, благодаря прославленным и эталонным литературным произведениям. Скажем, «Тихому Дону» или «Хождению по мукам». Однако то, что православная вера была повседневной реальностью, занимала огромную часть внутренней жизни — теперь, с такими документами на руках — непреложный факт. Как и подлинное единство Церкви и Народа. Хоть и столь трагическое.
И об этом тоже — эти книги.
Даже светскому, атеистически настроенному, даже активно неверующему человеку — если он так или иначе желает не быть обманутым, а желает увидеть реальность как она есть — не помешает узнать о том, что такое была Вера для людей как-нибудь 50 лет назад…
Даже убежденный атеист ученый желал бы основывать свои спекуляции на фактах. Сколько придумано теорий, которые обещают открыть человеку смысл, выгоду и содержание существования! Даже простой обыватель, при всей любви к мифам и спекуляциям, причем, чем провокационнее, тем лучше, при прочих равных тоже желает знать, как все-таки было «на самом деле».
И эти книги о том, как было на самом деле.
Вспоминая Гоголя, его буквальные пророчества. Друг продаст, жена предаст, а копейка — одна она никогда не выдаст! Береги копейку!.. Но, все-таки, кроме этих пророчеств, таких художественно правдивых, существует в мире его кое-что. Без этого наш мир — если бы он состоял только из подобных художественно правдивых картин, если бы мы жили только в мире Гоголя, — был бы смрадным, мрачным склепом. Проснуться живым в гробу — это и есть то самое! Что ужаснее — жизнь среди мертвецов или среди «мертвых душ»?
О чем собирался написать, но так и не сумел написать Гоголь? Какой из его героев мог бы сказать эти простые живые слова — не про «копейку, которая не выдаст», а другие? Какие неисповедимые пути готовил своим персонажам-подросткам Достоевский?
«Примерно с 20-24-летнего возраста я сознательно уважаю и ценю всякого человека, и всю мою жизнь боялся сделать кого-либо своим рабом, и внешне и внутренне причинить кому-либо боль… я любил свою свободу, никогда не делался рабом, а посему, думаю, и ценю свободу других, предпочитаю разделение свободных — единению рабов… я сознательно склонил свою голову, сердце и всю жизнь перед Вечною Истиною и Правдою. И Они дороже для меня и меня самого, и всего мира…»
К счастью, Россия — не один грустный Гоголь, обернувший шинелью Федора Михайловича.
Эти книги — о том, что была и была возможна совсем другая жизнь.
Часто ли я слышу подобные слова, которые произнесены не в порыве вдохновения, не в относительном комфорте, а там — на Кресте? Пусть и не объясняют они всего в жизни, не являются окончательной истиной, но теперь я знаю, на что способен человек как подобие Божье в предельно тяжелых жизненных ситуациях.
Здесь не найти ситуаций и коллизий сложного психологического выбора, запутанных толкований, нравственного раздвоения, растроения личности, как это сплошь и рядом, намеренно или нет происходит в оценке житейских и общественных ситуаций нашего времени. Передо мной те предельно экстремальные ситуации, в которых возможны лишь простые ответы: «да-да» или «нет-нет».
Мне дано заглянуть в такие закоулки, узнать о таких вещах, пережить которые не дай Бог никому. Когда последний возглас утапливаемого в параше или распинаемого на шпалах — это возглас радости: «Христос Воскресе!»
Это важнейшая особенность данного издания — не просто сборники документов о неких страдальцах — но страдальцах именно за Православную Веру. А Вера в данном случае — основообразующее понимание жизни, в которой солгать или хотя бы чуть-чуть слукавить себе дороже.
Предать Веру? Этот страх сильнее страха смерти. Вот пища для размышлений исследователям. Вот пример и надежда для маловерных и сомневающихся. Вера — условность? Казалось бы, что такое вера — то, что во мне вытравливали, невидимое, неслышное… Как знакомые кадры видеозаписи. Обычный человек. Запинаясь, сообщает в объектив видеокамеры: «Мне сейчас отрубят голову, потому что я христианин…» И не отрекся. И отрубили голову. Или отпилили пилой. Или перерезали горло. Совсем недавние, современные примеры претерпевших за Христа… Что это — загадка человеческой психологии или Божественная Тайна?
Репрессии свирепствовали не год, не два, — несколько десятилетий. Это еще один чрезвычайно важный момент. Год-другой, даже пять лет разрухи, голода, хаоса, насилия можно кое-как перетерпеть, находясь в животном состоянии, тумане, просто шоке, но если это продолжается полжизни, а то и всю жизнь, — тогда люди, по крайней мере, определенная их часть, приходят к необходимости соблюдения заповедей не метафорически, а буквально. Несмотря ни на что. Это прямой вывод, который следует из этого последнего ужасающего эксперимента по насильственному и тотальному истреблению Веры через истребление самих ее носителей. Оказывается, в условиях максимально угнетенной воли человек приходит к осознанному христианскому выбору. Причем, без следа фанатизма. Для читателя, который ищет ободряющих, чудесных событий, — изумительный факт.
Но кто они были, эти святые люди? Какими они были? Перелистните страницы, вглядитесь в лица на фотографиях. Пожалуй, это именно о них сказано, что, если бы нас предупредили, что между нами стоит один из святых, и мы бы стали оглядываться, жадно высматривая: кто? кто? — конечно, не увидели бы. Это нам только кажется, что святые — это те, кто грядет в сиянии. А они — те, настоящие, которые, если бы стояли среди нас, были бы, пожалуй, вовсе не узнаны. Потому что внешне были бы совершенно как мы с вами… Только ли внешне? Вчитайтесь в жития этих людей, и, может быть, увидите в них самих себя.
Это широчайшая картина русской жизни — не нарочито возвышенная, не досочиненная или приукрашенная аля-рюс, а состоящая из тысяч судеб, что ни на есть реальных. Естественного, а не поэтического следования идеалу Христа. В этих судьбах и так все доведено до экстремальных степеней — и уже нечего и некуда приукрашивать или драматизировать.
Часто слышишь: да теперь все иначе, другой человек, другая жизнь!.. Но герои этих книг жили не пятьсот, не тысячу лет назад, а каких-нибудь 50-60!.. Кто поверит, что человеческая сущность, душа, уклад жизни могли так уже сильно измениться за это короткое время.
Можно завертеть, обмишурить публику, но рано или поздно найдется добросовестный ум (причем, неважно, религиозно или атеистически настроенный), который захочет узнать истину, даже трагическую. И этими книгами он, несомненно, воспользуется.
«Другая» жизнь была. Этой жизнью привычно и как единственно возможной жили люди по всей России. В самые безумные революционные годы в столицах и провинциальных городках не мыслили повседневного существования вне православной общины. То тут, то там возникало новое братство или кружок. Конечно, внутри таких братств было немало трений и проблем, но главная проблема находилась вовне. Формально законодательство провозглашало свободу вероисповеданий, но на деле существовал только один молчаливый, непререкаемый закон, как во времена гонений на первых христиан: двое собравшиеся во имя Христа нарекались заклятыми преступниками и преследовались с маниакальной последовательностью и жестокостью. Организовывать разрешалось только профсоюзные и партийные ячейки. Разве люди этого не знали? Разве надеялись, что как-нибудь обойдется? И знали, чем рисковали, и знали, что не обойдется. Убивали и внутри Церкви — в монастырях, в общинах. Во всех уголках земли — за Православие. Но большинство и не думали скрываться.
Например, в городе Тобольске жил неких болящий Феодор, не встававший с постели, по-нынешнему парализованный, полный инвалид. Но к нему, инвалиду, полгорода ходило за утешением, помощью, просто сердечным разговором. Власти предупредили, что если люди не перестанут ходить, его арестуют. Интересно, как он мог запретить людям приходить? Вскоре за ним пришли. «Мы вас забираем». Приготовили носилки. «Как же вас брать-то?» — вполголоса проговорил сотрудник НКВД. «Да очень просто, — обыденно подсказал инвалид, — один пусть возьмет под голову, а другой за ноги…» В камере его положили лицом к стене, чтобы он никого не видел, и запретили разговаривать. Следователь не приходил. На допросы не носили. А через месяц по заочному постановлению Тройки НКВД его просто вынесли во двор и застрелили.
Любое религиозное «подполье» было, конечно, иллюзией. Разве можно было спрятаться от чекистов, самих в прошлом изощренных профессиональных подпольщиков?
Я слышал от одного человека, который, поднимая многозначительно палец и шепча, сообщал, что есть еще в России, и сейчас, в наше время настоящие монахи-молитвенники. Скрываются где-то особо ценные секретные праведники. Их специально охраняют, очень, очень хорошо прячут. Как секретное психотропное или экстрасенсорное оружие… Это и есть последняя надежда Православия?
Но разве не так же скрываются, к примеру, и буддисты в горах своей поднебесной Шамбалы? Тогда какая разница между верованиями?
Это так же нелепо, как — охранять Церковь, хотя бы главный кафедральный собор; помещать в него охрану. Заведомо не верить в Бога. Если кто и должен охранять Церковь, — не стражники, а сами люди, все люди, которые и есть Церковь, среди которых и живет Бог. «Убери свой меч в ножны, Петр!..»
Поневоле смутишься, спросишь себя: здесь ли Господь Бог?.. И словно откуда-то из темных глубин отразится угрожающее эхо: «Этот Господь Бог тебе дорого обойдется!..»
Об этом эти книги — о тех, кто «плохо», неумело скрывался. Кому вообще не приходило в голову скрываться. Об удивительных людях, которые несмотря ни на что твердили заповеди, жили, как заповедано. То есть, не подражая Христу (что тоже, конечно, и похвально и мило), но реальной жизнью во Христе.
Справедливости ради, конечно, следует добавить, что в те страшные годы преследовали не только за Веру, вообще за мнение, отличное от мнения ЦК, — но за Веру особенно. За нее в первую очередь. Еще до первых партчисток, левых и правых уклонистов, формалистов и морганистов, которые, в отличие от мучеников за Веру, сами, как правило, изрядно «чистили» предшественников.
Это важно. Убивали не только активных священников, но и просто верующих. Крестьян, обывателей. То есть не только тех, кто верил демонстративно, истово. Тех, что всю жизнь жил тихо, незаметно. Тех, что, может быть, грешили, и слабы были, — лишь с крупицей живой Веры… Почему же и они были уничтожены?
Но, видно, в том-то и дело, что нельзя жить незаметно — если с Верой. Была бы Вера. А те, кто придет взять за Нее жизнь, сразу отыщутся… Потому что уничтожение верующих — это и есть главное доказательство и Утверждение Веры.
Страшная закономерность, но в ней критерий истинной Веры, который невозможно подделать или фальсифицировать. За «любую», другую веру, кажется, не убивают. А если и убивают, то не за веру, а по мотивам национальным, политическим, чисто бытовым.
Другая же вера, случается, убивает. Впрочем, любой сколько-нибудь предметный разговор о разнице между разными религиозными верованиями вызывает неодобрительный гул, призывы сохранять политкорректность, щадить национальные чувства. За сим обычно следует якобы примирительное утверждение о том, что бог-то все равно един, все лучи сходятся в одну сияющую точку и так далее. Но попробуйте поинтересоваться, о каком боге идет речь. Если о Том, о котором и в Символе Веры, вы опять рискуете задеть чьи-то религиозные чувства. Не хочешь проблем, не заговаривай о религии.
Понятие индивидуальной судьбы применимо к народу как и в случае единой личности, — как это формулируют и западные философы. Сколько раз уж говорено: русский — внеэтническая категория. Подобно тому, как это определил сам Христос, своим пришествием основавший новый, собственный Христов Народ, где несть ни эллина, ни иудея.
Гонения за Веру в ХХ веке в России — осветили новым светом и смыслом всю историю христианства. Недаром вопрос о прославлении русских Новомучеников — вдруг оказался принципиальным в переговорах об объединении Церквей.
В настоящих книгах собраны документы, которые дают право не эмоционально, а фактически утверждать о мученичестве и святости русского народа. И его Богоизбранности. Со всеми «формальными» признаками мученической святости — житием, Крестным Путем, Откровением и, наконец, Прославлением.
А сколько пустых слов, пафосной ерунды было произнесено за это время «культурной общественностью» о поисках идеала и томлении по настоящему положительному Герою. Теперь перед нами книги, персонажи которых — больше чем герои — современные святые. Причем независимо о того, как понимать это определение — в общечеловеческом или мистико-религиозном смысле.
Мораль и мотивы человеческого поведения в России первой половины ХХ века обуславливались не экономическими или физиологическими причинами, а вещами, само наличие которых в жизни общества последовательно отвергалось.
Это особенно важно иметь в виду, учитывая всегдашние упреки Православию — что оно устарело, изжило себя и так далее. Понимаю ли я, чем отличается священномученик, скажем, от героя Советского Союза или России?
Из представленных документов следует, что, по крайней мере, еще совсем недавно Россия являлась самым что ни на есть подлинно религиозным обществом-государством, существовавшим не в абстрактных истинах и законах коммунизма или социализма, а в буквальном следовании учению Любви Христа или отпадению от него. Эти книги помогают почувствовать, чем была «религия» для тех недавних людей.
Мы вошли в эпоху повальных, технологически обеспеченных спекуляций, подтасовок, добровольного или неизбежного сумасшествия. Виртуальная реальность восстала на реальность реальную. Кажется, это уже считается общим местом и этого никто не отрицает. С этим смирились. Более того, говорят, отсутствие достоверности, оказывается, не слишком вредит, а, может быть, как ни парадоксально, даже способствует развитию современных технологий и науки, открывая новые фантастические возможности и раскрепощая человеческое воображение.
Может быть, забыли фундаментальный принцип, открытый гоголевским судейским: Все смешать! Смешать! Все запутать так, чтобы потом сам черт не разобрал!.. Чему можно верить, а чему нет. Пусть ложь говорит языком правды. Это наилучшие условия для того, чтобы наживать «копейку». Ему как будто вторит персонаж Достоевского: тогда можно уж будет все, тогда все позволено!
Но в обыденной жизни следование этому принципу обернулось банальным враньем, которое окружило нас со всех сторон. Теперь оно на каждом шагу — автоматическое, без зазрения совести. Это, кстати, довесок к вопросу о слове, потерявшем свою силу и цену.
Конечно, я опираюсь лишь на личные жизненные впечатления. Но эти впечатления говорят мне, что, к примеру, в детстве или в юности (между прочим, возрастах не только не отличающихся доверчивостью, но, наоборот, чрезвычайно требовательных и чувствительных к справедливости и правде), — так вот в своей юности я конечно не встречал такой повальной, обыденно автоматической лжи.
Ложь без конца циркулирует между работниками и работодателями, друзьями, детьми и родителями, властями и гражданами. К ссылкам на силу закона и законность уже давно никто или почти никто не прибегает.
Как ни странно, прав тот, кто сказал, что живут не по законам, а по понятиям. И управляют так же. Другое дело, какие понятия и какие люди. Жизнь по законам — фикция и заведомый обман. Как на Западе, та и на Востоке.
Если общество еще не погрузилось в абсолютный хаос, то не потому что их сдерживает сознание закона или сила, которая эти законы охраняет, но исключительно потому что этому еще препятствуют глубинные человеческие понятия о том, что позволено, а что нет… И если этому не учат на юридических факультетах, то причиной тому вопиющая отсталость соответствующей науки. Впрочем, на практике-то люди действуют вполне разумно, то есть по понятиям.
Есть люди, которые чрезвычайно быстро привыкают называть белое черным и наоборот. Однако есть и такие, которые хоть и рады были бы, но уже через короткое время начинают ощущать необоримый дискомфорт и отвращение к подобной ситуации. Казалось бы — какая невинная мелочь, чистая условность! Но попробуйте — не вытерпите и дня.
Если какой-то человек не находит сил солгать — то не потому что закон не велит — а потому что язык не поворачивается. А если не может украсть, ударить ребенка, женщину — потому что рука не поднимается. То есть едва ли не на физиологическом уровне. А на самом деле — повинуясь тому же самому и единственному — категорическому императиву.
А кто не повинуется, у кого язык поворачивается и рука поднимается, очень скоро преступает любые законы.
Зачастую правда отсутствует даже на уровне — самка-самец, мать-детеныш. Это уже не патриархально-общинные отношения, а логика дикой природы, где все решает лишь один элементарный животный эгоизм. Более того, даже с самим собой человек не способен быть правдив.
Вот когда, казалось бы, должны восторжествовать дарвинисты и прочие поборники рефлексов.
Но именно благодаря этим книгам вряд ли когда-нибудь их торжество будет полным.
Ничего! Пусть ложь говорит языком правды, а сама правда вовсе безъязыка. Ведь всегда остается эта последняя возможность — судить по делам. Обычные, часто просто заурядные люди не только продолжали искать Христа, но и жили по Христу вопреки всей материалистической логике и «здравому» смыслу. Мне даже кажется, что история психологической науки пошла бы совершенно иным путем, если бы такие несомненно добросовестные ученые, как Фрейд, Юнг, Ясперс в свое время располагали подобными материалами. Я говорю об этом совершенно серьезно. Ведь сумели же они предсказать и распознать признаки грядущих психиатрических эпидемий, которыми будут охвачены целые государства и народы. Написали о навязчивых состояниях массовых психозов, которые и провоцируются и подкрепляются, и о том, что нормой станет отклонение от нормы, а люди не подверженные общему безумию будут не только моментально распознаваться, но и восприниматься в качестве наиболее вредных и враждебных элементов.
Эти книги для тех, в ком еще горит искра живого любопытства, и кто хочет узнать и понять больше, чем ему формулируют в телевизионном ток-шоу… Да есть ли сейчас такие? Все всё понимают. Сейчас ведь вообще уже практически все объяснено. Это устоявшееся мнение.
Это книги для тех, кто хочет узнать.
О чем я хочу узнать, кроме как о том, как заработать денег не работая (нормальное человеческое желание)? Все о том же — что в Англии некая корова заговорила человеческим голосом, что в их городе под видом властей скрываются марсиане, что в Гималаях обнаружили живого бога, который исцеляет от всех болезней и все превращает в золото.
Отчасти возвращаясь к вопросу о небывалых масштабах лжи, о том, что люди патологически перестали друг другу верить, — да еще ухмыляются — что же делать, дескать, страна такая! Любимый, обыгрываемый так и эдак мотив. Единственный стимул: абсолютный эгоизм. Если что и объединяет людей — так это выгода. Все прочие мотивы объявлены ложными и противоестественными. То, что раньше стыдливо скрывалось, как порок, теперь выставляется напоказ без ограничения возраста и половой принадлежности — как достоинство сильной и разносторонней личности. А кто срама не имеет? Впрочем, это целая развлекательная индустрия — самопровозглашающего себя зла. При этом нам говорят, что так было всегда.
Жития нового времени говорят — нет, ничего подобного, еще прошлое поколение жило иначе!.. Я это знаю, но примут ли это на веру люди помоложе?
Здесь еще и вопрос об ответственности. Посыл следующий: не государство было разрушено, а человеческие отношения. Но и эта мысль доведена до абсурда. Сам народ обвинен во всех своих несчастьях. Саму жертву призывают покаяться, признать себя причиной своих мучений. Впрочем, праведники всегда так и считали, и искали корень зла в самих себе. Но в такой постановке вопроса ответственность все-таки лежит не на обычных людях, а на тех — кто принимает решения.
К власти пришли те, кто воровал деньги с церковных тарелок для подаяний. Они-то и стали, говоря современным языком, силовиками, политиками, законотворцами, не претерпев никакого духовного преображения. Или, по крайней мере, катастрофически много таких людей уселись в кресла начальников чека и партсекретарей. Да других, пожалуй, в них не могло и оказаться.
У нас обожают усовершенствовать государство, аппарат, законы. Но государство — только машина. Все дело в том, кто в ней рулит, как использует. Пример советского государства — может быть, самого справедливого «по задумке» — показал, что при его посредстве совершались немыслимые злодеяния. Значит, дело не в государстве? Чего-то еще не доставало, кроме Равенства и Братства?.. Чего именно?
Об этом повествуют книги.
Есть у данного издания еще одна особенность — небывалая контрастность света и тьмы, — небывалая и для внешне узко церковной литературы, и для документальной хроники. Кажется, впервые мы сталкиваемся с изображением гонителей и мучителей, причем, с личностно-портретной, или даже Евангельской достоверностью, — с новыми иудами, пилатами, иродами, судьями и фарисеями. Удивительное качество для житийной литературы, почти иконописи. Перед нами проходит целая галерея характерных типов — сотрудники НКВД, чиновники, обыватели, следователи, охранники, даже крупные деятели партии и правительства, в том числе Дзержинского, которые так ярко проявляют себя в самых небольших фразах и ситуациях. Но иногда это развернутые биографии, как, например, некий матрос-черноморец, который сначала прислуживал в корабельном храме и приспособился подворовывать с той самой церковной тарелки для подаяний, а затем, будучи разоблачен и изгнан, дорос до следователя ЧК, который так рвался приговорить разоблачившего его священника к расстрелу, а впоследствии, даже переквалифицировался в добропорядочного преподавателя общественных наук и, может быть, даже рассуждал перед студентами о происхождении религиозных мифов.
Когда это началось? Кто виноват? Ведь не вдруг, не в одночасье начались гонения. Не в мгновенном помрачении ума начались убийства священнослужителей и рядовых верующих.
Но разве на эти вопросы можно ответить буквально?
Один кирпич, вынутый из огромного здания, не приведет к большой беде. И два, и три. Но если изъять десятки, сотни, здание обветшает, закачается. Только чудо может его спасти.
Один «рентген» облучения не может повредить организму. Летит элементарная частица, убивает, как пуля, одну клетку. Но поток частиц увеличивается. Ткани истончаются. Может развиться лучевая болезнь. Клетки умирают, инфекция незаметно распространяется. И вот уже организм сотрясается в конвульсиях.
Сложнейшие проблемы истории и путей Церкви. Наверное, эти книги расскажут и об этом. Непременно расскажут! Так или иначе, и простому смертному позволено знать все, что происходило и происходит в Церкви. Иначе как Церковь может стать для него домом? Иначе — никакого смысла.
Какое знание сообщает нам трагический пример судьбы Русской Православной Церкви ХХ века? Сами Святые Мученики говорят о том, что это не что иное, как своеобразное очищение Церкви, воссоединение с Народом и внутри Самой Себя.
Значит, все-таки было это фатальное разделение? Была самоизоляция? А если да, то когда это началось? Не с самых ли первых времен?
Удивительно ясные, прямые аналогии возникают при сопоставлении Евангельских текстов с документами ХХ столетия, о которых идет речь. Жития новейшего времени почти неотличимы от житий первых христиан. В частности, подобно первым векам, даже первым годам христианства, священнослужители и верующие составляли практически неразделимое сообщество. Апостол Павел — ярчайший пример готовности лишиться жизни вечной для себя ради того чтобы хоть один язычник ее приобрел. И потому жил непосредственно среди язычников. И погиб ради этого. А сколько других примеров жертвенности и развернутости в мир — готовности пролить кровь во искупление общих грехов. Здесь не избежать вопроса жертвенности как критерия Истины. Без таких примеров, одной лишь умозрительностью, жизнь Церкви была бы просто невозможна.
Первые христианские общины имеют совершенно иной смысл, чем, скажем, даже монастыри, возникшие как ответ на заформализованность церкви, профанирующую государственную политику, давление светского сообщества.
Преподобный Сергий Радонежский уходил не только из мира, но затем и из монастыря (им же созданного!) — именно во имя обновления — как пример преодоления самоизоляции Церкви, с тем, чтобы устроить новый мир, новую общину, постоянно находиться внутри живой жизни. Разве не таков был стиль и смысл его лесных поселений? К сожалению, его начинание было хотя и ярчайшим примером «возвращения в мир практических христовых истин», но едва ли не единственным в этом роде.
Гораздо больше примеров невозможности для общины вырваться, например, из финансовой зависимости, которая извращает церковное служение вплоть до введения практики отправлений Таинств исключительно за плату и разделения мира на «своих» и «чужих».
Новые русские святые — в большинстве своем люди, родившиеся в конце ХIХ века, и их духовное и человеческое становление началось за десять и более лет до революции и прихода советской власти. Это чрезвычайно важный и показательный этап их личных биографий, а также судеб Церкви. Документы и свидетельства этого периода позволяют детально восстановить процессы накануне русского апокалипсиса — если не исходные его причины, то «последние капли».
Что это было за время? Излет старчества и «учительства» — в чем-то сусального, изображенного Достоевским и Лесковым, в чем-то предельно искреннего и аскетического, как у Брянчанинова. Церковь ли оторвалась от народа, народ ли от Церкви — вопрос, если вдуматься, не столь принципиальный. Хотя изначальный смысл старчества тот же — преодоление самоизоляции. Но к чему пришло? Достаточно вспомнить горячие предупреждения пр. Брянчанинова о лже-наставниках и учителях. Едва ли не тут же явился «старец-хлыст». Внедрение дьявольщины. На одном полюсе — Иоанн Кронштадтский, на другом — Григорий Распутин. Однако «свято место» все-таки занимает Распутин. И какая невероятная логика развития событий: уничтожение дьявольщины, убийство Распутина, по сути, стало примером и провокационным сигналом к уничтожению Церкви и церковного народа!
Церковный народ разметало в мир — по тюрьмам и лагерям, перемешало с массой народа — праведников и разбойников. Но каким ожидаемым и естественным предстал такой исход в глазах самих православных подвижников! В каком-то смысле — даже желанным и вразумляющим. Один из заключенных в лагерь священников встречает в заключении множество других священнослужителей, товарищей по несчастью, но с горечью констатирует, что менее всего находил сочувствия среди сопастырей. И в то же время убежденно пишет о том, что никогда еще не был близок к Богу так, как здесь.
Их думали оторвать от народа, а вместо этого навечно соединили с ним! Они и стали самим Народом!
Все это мы находим в этих удивительных документальных книгах.
Нечеловечески трудные вопросы. Кто знает, может быть, не за горами время, когда и высказываться по ним можно будет, лишь имея на руках книжку члена церковной партии и соответствующее место в иерархии.
Как часто искушение возникает там, где его, казалось бы, и быть не может! Как бы за образами святых не забыть о Боге, ведь Христос — главное, не мученики… Неужели подобное возможно? Как услужить многим? Как при этом не отклониться от Пути? Для чего Господь дал нам симфонию новых имен? Несомненно, и для того, чтобы яснее открыть Себя Самого… Что же я чувствую на самом деле? Неужели иной святой ближе мне, чем Сам Христос? Они такие живые, осязаемые, а Он? Как увидеть и воспринять Его не умозрительно, не поэтически? Так ли уж я верю в Него? Кто ответит мне на эти вопросы и на многие другие? Кому до меня дело, кроме Бога?
Однако буквальные ответы на некоторые вопросы я получил именно из этих книг. Иногда косвенно, в форме попутных мыслей, — но оттого не менее ясно.
Например, проблема страха смерти и его преодоление. Если бы смерть не была бы так страшна, то и жизнь не обладала бы такой ценностью. Это можно даже считать биологическим механизмом выживания вида. Но сколько разнообразных и эффективных средств для уничтожения страха смерти предоставляет человеку современная цивилизация! Сколько современных учителей готовы научить этой науке! Сколько продавцов готовы продать этот товар!.. С другой стороны, сколько примеров того, как ампутация этого страха, мгновенно оборачивается непреодолимой тягой к самоубийству, насилию. Есть только один путь избавиться от страха смерти и остаться живым человеком. Об этом говорят современные жития.
Кстати, язык, которым говорят с нами эти книги, мог бы стать предметом специального исследования. Да только найдутся ли такие исследователи, которые смогут истолковать подобные тексты? Думается, появление этих книг открывает новые, необозримые возможности для современного языка и литературы.
На каком языке говорит с нами Церковь? Что такое церковное слово? Ведь это особый дар — говорить о Боге, приводить к Богу на языке непосвященного народа, — не теряя при этом ни крупицы драгоценного содержания. Это можно понимать и шире — разговор на языке не только других наций, но и других культур, групп, жанров, поколений. Суть в том, что Святой Дух становится доступным на языке тех, кому Он проповедуется, — а не на каком-то особом, «служебном».
Не происходит ли нечто подобное «самоизоляции» и с современным языком? И в этом смысле появление данных книг как нельзя более своевременно.
Смежная проблема. Как часто в поисках ответа на свои вопросы, интуитивно обращаясь к Церкви, я сталкивался с тем, что Истины имеют вид и привкус чего-то залежало затхлого. От современной Церкви всегда веет — нет, не стариной и музеем, — а именно чем-то ретроградским, вялым, безнадежно устаревшим и унылым. Хотя умом понимаю, что косности в Церкви столько же или, по крайней мере, не больше, чем, скажем, в науке, политике или искусстве.
Но ведь во времена Христа и апостолов, первых христиан — религия, очевидно, отнюдь не имела видимости чего-то отсталого. Скорее, она и ее носители выглядели чуть не бунтарями-обновленцами, по нынешнему — «авангардом», — и по проблематике и по языку. Вообще начальная религия была — в центре мира, с его современными интересами, запросами и так далее. Да и во времена преподобного Сергия тоже… Когда же религия стала коснеть?
Дело, конечно, вовсе не в старославянском языке церковной службы и перенасыщенностью им церковного лексикона. Разве сгущают краски те, кто видит церковный фон в удушающе-тягостных тонах, а церковный народ определяет как 99% состоящий из калек, убогих, старух. Исключая, конечно, официозные мероприятия. Может быть, это в определенном смысле и предубеждение, далеко не во всем справедливый стереотип, но, безусловно, имеющий реальную основу. Конечно, и первые христиане — самые разные люди. Однако не сплошь перезрелые девицы и старушки.… А уж апостолы — молодые, сильные, энергичные, красивые люди, около них красивые женщины, дети. Причем, «красивые», конечно, не только в телесном смысле. Да и в телесном тоже… При этом в самой Церкви столько разговоров именно о грехе уныния. О том, что подлинную Веру пронизывает радостный свет…
Почему я коснулся этой, вероятно, болезненной и спорной для Церкви темы? Да потому что в современных житиях, о которых пытаюсь рассказать, как нельзя яснее разворачиваются совершенно другие картины, проходят другие фигуры и лица, — там священнослужители и просто верующие люди предстают перед нами примерами силы духа, радостного и уверенного ощущения Бытия.
Между тем, они имели минимальные условия для сколько-нибудь ощутимого поддержания церковной практики. Зачастую вся религиозная жизнь фактически ограничивалась лишь мысленной молитвой... Ни возможности богослужений, ни отправлений таинств.
С этой точки зрения, как нельзя более понятна мысль о том, что соблюдение большей части, если не всех, вышеперечисленных атрибутов религиозного служения (пост, монашеская жизнь, само Святое Причастие) возможно рассматривать лишь как желанный (для самого человека) идеал и награду. «Сочту за счастье…» Но ни в коем случае, как ритуальную «обязаловку», констатирующую «принадлежность» кругу избранных, известного рода братству.
Эти вопросы для меня (как, возможно, и для многих других) не формальные, не богословские. Честно говоря, я и не предполагал, что на многие из них найду такие буквальные ответы.
В этом смысле появление современных житий есть восстановление преемственности и заполнение зияющего разрыва между святоотеческой традицией прошлых веков и настоящим временем. Вероятно, происхождение многих поднятых выше больных вопросов объясняются как раз наличием этой бреши.
Конечно, одно чтение текстов, хотя бы и такого масштаба и энергетики, не может служить единственным способом познания Истины. Но, во-первых, чтение подобных текстов это не столько времяпрепровождение, сколько реальный путь. А во-вторых, учитывая тот эмоциональный холод, в котором часто приходится жить, совсем нелишне иметь перед глазами такое весомое подкрепление своей худосочной веры в возможность Преображения и Новой Жизни. Налетит ненастье, закрутит, да так, что небо покажется с овчинку, но где-то в глубине души непременно останется знание — что может и должно быть иначе.
Одна из заветных мыслей, которая была навеяна мне новыми житиями и которую бы мне всегда хотелось иметь с собой, — о том, что, несмотря ни на что, я буду наделен свободной волей, и она способна проявить себя в любой ситуации. И что она — единственное средство приблизиться к Богу. Я хотел бы никогда не забывать о своей ответственности за все, что со мной происходит, и понимать, что если, с одной стороны, Бог всегдашняя моя опора, то, с другой — Он участвует лишь там, где исчерпывается мое, человеческое.
Пожалуй, нельзя назвать Истиной то, что принесено вдохновением. Это лишь мимолетное настроение. А настоящая Истина не знает разочарований или увлечений. Следовательно, единственное прочное основание для нее может находиться вне нашего сознания и чувствований, которые легко смущаются всяким ветром, оно вне материального мира, который сам сотрясается бурями.
Если «религия» для нас не профессия, не предмет ученых изысканий, она приобретает значение только тогда, когда входит в нашу жизнь как реальное событие. То есть не в интеллектуальном, художественном, эстетическом или каком-либо другом смысле — а как первостепенная практическая сила. А современные жития — необыкновенное свидетельство того, как основанием Веры людей становилась их реальная повседневная жизнь.
Современные жития рассказывают как раз о том времени, когда Он один был с людьми, — с людьми объединенных в незримую братскую общину праведников. Если и случается мистическое общение с Божественным, то, наверное, так оно и происходит. Об этом мне теперь позволено прочесть и узнать. И эти книги с полным правом можно назвать литературой Свидетельства. Кстати, это единственный литературный жанр, который еще способен возбудить в читателе живое участие. Узрели ли Христа новомученики?.. На этот вопрос каждый может найти ответ, раскрыв эти книги.
Принципиальная фактографичность настоящего издания, его приближенность к нам по хронологии дают возможность войти в непосредственное соприкосновение с жизнью русских подвижников, соединить ее с нашим личным опытом и нашей собственной жизнью.
И, наконец, — сам факт и обстоятельства возникновения настоящего издания — также в высшей степени чудесны. Достойно изумления, как чисто физически подобный громадный труд мог осуществиться в такой короткий срок и усилиями одного человека! Это можно объяснить лишь Божьей помощью. Знаменательно и то, что настоящая публикация стала третьим по счету чудесным издательским событием, произошедших за последние десять лет. Первым было переиздание многотомной Истории Церкви митрополита Макария (Булгакова). Вторым — фундаментальное, также многотомное издание первой русской библии, архимандрита Иннокентия (Просвирнина). Но если первые два издания все-таки так или иначе являются репринтными, хотя и снабженные фантастически подробными комментариями, то настоящий труд — и вовсе нечто небывалое.
Когда сталкиваешься с подобным событием в области печатного слова, то думаешь, что может быть письменность, как инструмент, и возникла только для того, чтобы в конце концов могло совершиться это Дело — земного воплощения Божественного.
(с) 2004 magomet
(Светлана Василенко «Дурочка»)
Заход… Давно меня преследует «обида» за типаж, который в русской литературе мог бы считаться одним из корневых, любимых, почитаемых. С наибольшей тщательностью и пониманием выписанный.
Образ юродивой дурочки.
Но нет, как раз наоборот. Обижена еще и в литературе.
Один из самых известных образов, первый, приходящий на ум, — дурочка Лизавета Смердящая, мать Смердякова. Именно она не дает мне покоя, заставляет сомневаться в исключительном гении Федора Михалыча, которого я исключительно высоко ценю, и хотел бы ценить еще выше.
Вообще говоря, с гадливым чувством написанный персонаж (хотя бы и гадкий по сути) — вещь в литературе крайне неприятная. В конце концов, зачем автору что-то или кого-то описывать, если ничего, кроме омерзения, этот кто-то или что-то у него не вызывает?! Ну, не любишь — и ладно. Зачем себя мучить, описывать то, что не любишь?
В то же время, хорошо известно, что отрицательные персонажи часто удаются авторам даже ярче положительных. Да и любят авторы отрицательные типажи не меньше, если не больше, чем положительные, поскольку вынуждены пускаться в исследования таких грязных закоулков, где раскапывают божественную чистоту.
Конечно, Смердяков не самая светлая личность. Но и Федор Михалыч, записной христианин, в данном случае словно ослеп, даже не пытается увидеть-углядеть в Смердякове пусть искаженный, но все-таки образ Божий.
Хуже того, где-то проскальзывают и вовсе мерзкие интонации. Именно авторская характеристика. (А не слова персонажа, высказывающегося о Смердякове.) Мол, в том, что Смердяков такая дрянь, нет ничего удивительного. Потому что у него и мать дрянь, отребье, не человек даже, животное.
На этот счет могу сделать единственное предположение.
Конечно, в основе своей, Федор Михалыч был искренне добр и человечен. Однако прототип, с которого писатель лепил Смердякова, вероятно, чем-то ужасно насолил писателю. Кто знает, может быть, какая-то женщина предпочла этого пошлого хлыща великому русскому писателю, тот наставил ему рога, и т.д.? Это, конечно, обидно. Но не извиняет писательского просчета и создания слабого образа…
А ведь только через образ юродивого, только его глазами (глазами Природы, глазами самого Господа Бога) и можно изобразить те невыносимые для обычного глаза картины земной юдоли.
Этот «юродивый» взгляд мог бы возвратить первозданную подлинность тому прекрасному, что неизбежно затирается в людях с возрастом, то, что мы неизбежно теряем, попадая в мертвящие объятия сознания, психологии и анализа.
Критика… В этом смысле дурочка Ганна, вышедшая из-под пера Светланы Василенко, — счастливое искупление этого досадного пятна на свитке человеколюбивой русской словесности.
(с) magomet 2004
(Юрий Нечипоренко)
(рисунок
Оли Чернышовой)
Я давно знаю этого младенца. Лет 200. Иногда мне кажется,
что он изобрел эликсир бесконечного детства. Что вполне возможно. Ведь он –
человек ученый, доктор наук, биофизик. Двухметровый великан. Ого! Вроде
Чуковского или Михалкова. Они тоже знали секрет какого-то такого эликсира. Что
всегда отличает ребенка? Радость жизни как таковой, ясный, приветливый взгляд,
говорящий великое «Да!» всему живому, и стремление к таинственному. Эти
качества присущи и его перу. Безотносительно, скрипит ли оно для детей или для
взрослых. Ибо сказано: Будьте как дети!
Уверен, все, кто хоть раз с ним сталкивался, очарованы именно этим
его свойством. Он и дружит как ребенок: веселится, обижается, фантазирует и
изобретает невероятные проекты.
А еще он – великий адепт Игры, в самом высшем и философском смысле этого слова.
Той Игры, которая делает человека свободным, снова отрывает волшебство детства.
Все то, о чем он пишет, так или иначе, незаметным для читателя образом,
втягивает в Игру. Квест, стратегию, экшн.
Мир Юрия Нечипоренко, его творческая манера, как литератора,
необычайно близки мне. Хоть он и родом из южнорусских палестин, но давно его
детство продолжается в столице. И давно уж он составляет неотделимую часть того
направления в литературе, которое я люблю более всего и никогда не устану о нем
говорить: это – «Московская школа». К которой отношу таких писателей, как Светлана
Василенко, Сергей Казначеев, Михаил Попов, Сергей Щербаков, Светлана Чулкова,
Александр Водолагин. У каждого из них есть великолепные страницы, посвященные
детству.
Замечателен и сам творческий метод-направление, который воспринял и
замечательно продвинул Юрий Нечипоренко. А именно – метод реализма. Иные
детские литераторы изобретают фантастические, а скорее, шизофренические миры,
населенные гигантскими трехголовыми тараканами на гусеничном ходу и хищными
баобабами с лапами гамадрилов и чешуей каменных рыб… Юрий же Нечипоренко
изображает милую сердцу каждого человека – истинную реальность. Она в наших
воспоминаниях, в наших лучших снах и надеждах. И в ней, в этой реальности, он
отыскивает удивительные сюжеты и прокладывает по ней маршруты, полные приключений.
Кстати сказать, подобная детская проза - исключительная вотчина русских
советских писателей. Крупных и не очень. Носова, Драгунского, Алексеева,
Гайдара. Вон они – до сих пор стоят на моей «детской полке»!
Отложив его книгу, я еще долго, с блаженной улыбкой на лице, лежу
на диване. Не знаю, как другие. Неужели не чувствуют то же самое? Может, они и
не дети вовсе?.. Я же вглядываюсь в чудесный, залитый летним солнцем мир, где
зеленым фонтаном бьет зеленая верба, где старуха-соседка пересчитывает драгоценные
золотые яблоки на своей яблоне, а по двору, как на крыльях, мчусь я сам - я
смеюсь, я свищу! - на велосипеде с моторчиком-мечтой…
...
«Смеяться и свистеть» Книга прозы (М., Жук, 2012)
(Владимир Маканин «Высокая-высокая луна»)
Какие, право, сюжеты выбирают господа литераторы!
«Крадется по крыше старик Козлодоев…» Впрочем, не Козлодоев, а Алабин. И не по крыше, а по ночному дачному поселку, садами-огородами, когда луна стоит высоко-высоко. Сияет. И не к какой-нибудь бабе, а к интересной соседке-дачнице. Такой у старика бзик. Ночью на чужие дачи. Если повезет, кинуть палку-другую. Сильнее только желание в сортир. Это не пародия. Это стиль маканинской повести. В случае чего — какой спрос со старика-маразматика. Старика-то метелить не станут.
Но шутки кончатся скоро.
Присаживается на краешек чужой постели, а оказывается — на краешек чужой судьбы… Вполне, оригинальный сюжет о дачных приключениях постаревшего, но все еще легендарно прыткого Донжуана. Или это старина Кнульп, который засиделся в гнилом дачном флигельке и вот-вот сорвется в веселые странствия? Но, увлеченный беллетристикой, читатель легко обманется. Вот старик в очередной раз присаживается в темноте на краешек женской постели. Припахивает сладковато. Жуть берет — в постели труп? Ничего подобного. Не та игра — не в любовь, не в детектив.
Неадекватный, сексуально озабоченный старый пердун. Ничто его не берет. Сажают в психушку. Там успешно трахает медсестру. Засаживает по самые помидоры жене известного политика, а муж-то здесь, за стенкой, под разговоры о скурвившихся демократах, лже-патриотах и паскудном гимне. В компании молодой наркоманки оказывается в пылающем Белом Доме, машет членом с высоты птичьего полета, вместо белого флага капитуляции. Кто прав, кто виноват? Чума на оба ваших дома.
Русская секс-машина надежна, как старый добрый Калашников. Девушки стонут, в голос кричат от страсти в его объятиях. Раз, другой, третий. Галерея. Не мышиный жеребчик, а пылкий юноша в старческом теле. Хлынут потоки из лейки волшебного душа и, как комья размокшей глины, сползет, будет смыта мерзкая старческая плоть.
Тело — святое. Завещал Антон Палыч.
Неужели русский писатель должен непременно пройти канавами-стоками Артура Миллера, как того требуют литературные комиссары?
Физиологичность деталей Достоевский призывал уравновешивать Поэзией. Чем уравновесить дерьмо? Нет равновесия. Но нет его и в жизни. Но литература — не жизнь. Опростившийся герой? Куда упало падающее дерьмо понятно, а куда вот вылили из тазика выпущенную из вены кровь не ясно. И это не случайный просчет, выпавшее звено сюжета. Слишком мало уделено внимания Герою. Почему? Страшно. Об этих вещах говорить страшно. Но страшно и молчать. Сложные вещи. Хочется кричать: я еще живой, ребятки, живой!
В эпиграфе Валери обещание разговора о Красоте. Но красоты — лишь проблеск-другой. Зато какая!
Сверкающий лунный свет и зияющая пустота. Не о красоте разговор, а о подкравшийся смерти.
Шутки-то кончились.
Страшноватое, старческое. Мир стремительно сужается. А расстояния увеличиваются. От магазина до аптеки. От стула до кровати. То, о чем писал Шкловский. «Сегодня плакал в сортире». От сознания старческой беспомощности. Ничего я не возьму туда из этого мира. Где любовь, где вера? Старик, не наживший ни добрых потомков, ни добрых чувств. Нет веры, нет любви. Господи, чем прогневал он тебя, что ты лишил его своей милости? Это тайна. Мир стремительно сужается. Изображено мастерски. Здорово написано. Материя исчезает. Скукоживается, точнее, опрощается душа. Вокруг лишь предметы — на расстоянии вытянутой руки. Зато они контрастны и символичны, как объекты на натюрмортах Ван Гога. Вот стул, вот ложка, вот собственная рука. Тщета. Все остальное — тонет в зловещем золотом сиянии надвинувшегося на старика небытия. Недоступное, отстраненное.
Даже формально — растянутость повествования как отчаянная попытка растянуть безжалостно утекающее время. Что есть время — конец и бесконечность в одном мгновении. Нет времени, нет времени. Даже полюбить.
Непростая душа. Вот главная беда. Псевдо-опрощенность — тоже фальшь. Простые люди жили в безбрежном океане времени. Помирать — хоть сейчас. Только подпоясаться. Только перекреститься и лечь в гроб. Но для этого нужна вера. Вера простого русского мужика, которому оторвало руку, а он, в простоте душевной, даже не ведает, что такое боль. Больно, сердешный? Больно, барин. Как не больно. Только и всего.
Бог?.. Нет, даже не брезжит… Как у Набокова — там, за гранью — ничего, ни звездочки, ни ангела. Абсолютный мрак.
Слишком короток тот случайный приступ святой искренности, это покаянное прозрение — когда старик, восклицает, что каждым своей мыслью он словно обманывает ребенка. Причем ребенка — внутри самого себя. Это самое главное. Внутри любого человека, даже самого глубокого старика живет этот младенец. Ужасно жилище его. Сравнимое с жутким зимним нужником того же Федора Михалыча, куда в наказание запирали деток. Мы заперты внутри собственного тела. Грядет тот же финал. Или почти тот же. Финал уже описан в «Предтече». Зачем повторяться? Старик в пустом холодном лесу ложится в ложбинку, скорчившись, как ребенок, который пытается согреться в кроватке, умирает.
Сергей Магомет
(с) magomet 2004
(Сергей Казначеев «Планида»)
Если бы ко мне пришли из Нобелевского Комитета и попросили в свободной форме изложить мнение о книге стихов «Планида» (Кишинев 2003), я бы сказал следующее.
Тут как-то ночью, господа, я писал рассказ, все не мог оторваться, измотался, спать улегся в 4 часу, а проснулся ужасно рано, с горящей головой, и уже не мог заснуть - пытался придумать название для этого ночного рассказа. Потом стал перебирать книги. Когда вещь готова и удалась, даже приятно помучиться над названием. В поисках заглавия, полистать любимых писателей, особенно книги друзей, стихи, в надежде выудить слово или строчку, которые вдруг словно вспыхнут и превратятся в название. Под рукой оказалась еще не читанная Казначеевская «Планида». Принялся листать с середины. А дочитав до конца, начал сначала. По привычке стал помечать для памяти лучшие стихи — увидел, что пришлось бы помечать практически все подряд. Иногда я бываю придирчив до рефлексии. Но в этой книге — удивительное дело — не было ни одного стихотворения, которое можно было бы снять. Просто изумительно высокий уровень письма. Такой уровень, что, собственно, уж примеряться и меряться с кем–либо нет нужды.
К тому же это чрезвычайно умные стихи. Глупость — придает красоте лоск, своего рода здоровый румянец, блеск в глазах. Хотя стихи, как красивая женщина, имеют полное право быть немного глупы. Даже обязаны быть глупы. А эти — необычайно красивы, но в них нет и признака глупости. И вместе с тем они — с блеском в глазах. В чем же дело?
А в том, что это и не стихи вовсе. Как если бы пытаться изобразить цвет звуком, звук словом, слово линией.
Эта странная мысль засела. Ощущение проклюнулось. А тут как раз и сам автор говорит: «Не те стихи, не те... и вовсе не стихи».
Стихи, конечно, «те», но... в самом деле вовсе не стихи. Да это же проза. Мне ли этого не знать. Это целый роман. Можно и мильон разменять по рублю, а все ж он останется мильоном. Автор, очевидно, разменял роман на стихи. Но роман остается романом — если не фактически, то, по крайней мере — там, в пространстве идей. Может быть, в этой «диссоциированности» сказывается пресловутый кризис романа как жанра?
Как бы там ни было, любая метафора в этой книге — кирпичик прозы, а не поэзии. Хотя бы на том основании, что, несмотря на свою прекрасную сочность, чрезвычайно незапоминаема. При всей своей оригинальности и свежести истинная поэзия все–таки подразумевает некоторую «накатанность» что ли, а потому мгновенную усвояемость. Поэзия ведь сама собой распадается на афоризмы, эпиграфы и заглавия романов. А эта — не распадается. Более того, она так монолитна, что не просунешь и ножа, не выковыришь и камешка–строчки–слова. А если выковыришь, то оно мгновенно потеряет блеск, вырванные из силового поля контекста, словно камешек изъятый из воды. А это (незапоминаемость) не что иное, как признак отличной прозы — когда, прочитав, обязательно нужно перечитывать (проживать) заново и ожидать всего заново. Чтение такого рода — когда словно прирастаешь к читаемому до того, что это кажется собственной жизнью. Да и правда — моя жизнь. Именно моя, частная, а не обобщенно–мировая. Моя — как каждый прожитый мной день. Ведь не прочитал же я эти строки — я их прожил...
Мало того что роман раздроблен на строфы–строки. Но осколки еще и калейдоскопически перемешаны. «Клюквины на тростнике» и тут же «лодка с лицом неофита». Следовательно, еще труднее вообразить, каким мог быть этот роман. Ведь роман, в отличие от стихов, нельзя читать с любого места, с любой фразы. Иначе для чего бы романисту стараться, выстраивать, бедному композицию, сюжет, все здание? Так что будьте добры, читайте романы строго по порядочку, для того и страницы пронумерованы. Если, конечно, вообще захотите читать.
Конечно, и стихи, особенно, собранные в книгу, не нужно бы читать вразбивку. Но в силу своей изначальной жанровой мелкоскопчатости — в принципе можно.
В этой связи хочется назвать хоть какие–то наиболее показательные (нет, не то слово!), какие–то первоначальные стихи–фрагменты, с которых я бы предложил начать чтение этой книги, если бы, к примеру, дал бы ее кому-то почитать. Кстати, книги, которые я отдаю на прочтение, мне почему–то почти никогда не возвращают. Так что эту книгу я бы не стал выпускать из дома. Что, опять–таки, весомое доказательство ее ценности (для меня) как таковой.
Итак, вот примечательные стихи: «Война растений», «Лесной родник», «Шатура»... Впрочем, кажется, опять хочется помечать подряд. Я забыл. Но вот еще: «В Кельне», «Болезнь», «Маленькая женщина», «Общага»... Каждое из этих стихотворений тянет на оригинальный, многоуровневый роман или, по крайней мере, идею романа, и требует особого и разбора. А уж «Туман»!..
Конечно, не факт, что всю поэзию можно читать вслух. Но в принципе можно. Причем если даже самые слабые стихи дать прочесть любимому чтецу–актеру, Смоктуновскому там, или Качалову — заслушаешься. Наверное, уже очень скоро компьютеры смогут изощриться и на этот фокус: вкладываешь текст — и слышишь чтение любимого артиста. Впрочем, если достаточно воображения, этот фокус можно проделывать и в уме.
Но с этими стихами этот номер не пройдет. Что–то не то. Кое–что, конечно, звучит, но вдруг звук пропадает. Почему? А все потому же. Это проза. А проза — это не молитва к Богу и не ответный Божественный Глас. Это то, что становится твоим собственным внутренним голосом — должно звучать в душе. А собственный голос ведь мы не слышим. И это вообще никак не сотрясение воздуха. Как можно, опят–таки, прочесть картину или музыку? Сон, как Анну Каренину, пересказать невозможно...
Путано высказываюсь? Не как критик? Так ведь таковым и не являюсь, и, слава Богу, имею полное право высказывать мнение не критика, а читателя.
Попытаюсь сказать самое главное. Что невозможно доказать. Только высказать. То есть выдать в виде неизбежной сухой констатации. А не хотелось бы.
Поэтому вот что: то, что пишет Сергей Казначеев потрясающе живая, осязаемая и эмоциональная литература. Сверхдоходчивая изобразительность в том, что из написанного им лесного родника можно не только въяве пить воду, но пить, впитывать невероятное богатство абсолютно физических и в то же время самых невероятных ароматов, оттенков, проблесков, образов, картин, ощущений... Жизнь, девушки, жизнь!
И все это при том, между прочим, что тематически на 99% книга посвящена теме смерти. Может быть, оттого так пронзительна. Живой сок, кровь, свет, кислород, так и брызжут из ткани–плоти–текста, страшно сдавленных этими жуткими свинцовыми плитами небытия.
И во сто раз слаще жизнь оттого, что никакой надежды, никакой иллюзии здесь не предлагают. Дыши, «хватай свежий кислород, пока в горле, как рыба, не забьется ощущение смерти», пей из родников, любуйся на небо, пока «не надвинулся последний потолок».
Хоть порой и проносится открыто–отчаянное: все тщета, все пыль под солнцем, но это не та пыль, которая ест глаза, не та тоска, которой мухи мрут… Да, будем помирать, но ведь жили же, жили! Хоть и катились как с горки, ужасались мелькающим дням, морщились от окружающего маразма, как от сивухи, но в свое время были–жили, полные и здоровья, высокого духа, и умные вещи говорили, и красивых женщин обнимали. Жили, ей–Богу!
Скажу больше: тот, кто этой книги не читал, изрядно не дожил. (А ведь сколько вполне приличных книг можно было бы и не читать!)
О том, что это умная проза уже сказано. А ведь мало по–настоящему умной прозы, в которой философия жизни настигает тебя непосредственно через сюжет и событие, а не через дидактическое пересказывание философской статьи, хотя бы и действительно умной, это другой жанр. То есть я все о том же: стихи эти — материал отличной прозы.
Или — как не звучит парадоксально, может быть, и не материал, а готовая, хоть и не слишком организованная проза и есть. В конце концов каждый читатель в душе немножко писатель и уж такого–то качества тексты вполне способен трансформировать в своем воображении в готовый роман, в котором присутствует и живой герой, и сам читатель, и весь мир...
Многое можно сказать об этой книге. О моей любимой теме — о мистике, я теперь, пожалуй, рассуждать не возьмусь. А ведь было, было бы о чем! Хотя бы о том, как просвечивает — мистика–то — в самой фамилии Автора. Казначеев — казначей — казна — мытарь — преображение — Матфей, держащий апостольскую казну — божественная честность, рациональность, самоотчет, высокий дух — и все это мистические знаки–мотивы–моменты, о которых стоит задуматься, которые не только отлично подтвердят все выше сказанное, но и откроют еще много чего удивительного...
А заглавия–то я для
собственной повести так и не отыскал. Это и понятно
— какие заглавия можно отыскать в прозе. У
автора и у самого с заглавиями напряженка. Пожалуй, это единственный «минус»
книги. Нет ни одного самодостаточного названия, распространяющего манящую
магическую ауру. Так же и само название книги.
Контекст, контекст! То есть если взглянуть на него еще не прочтя книги — то это
будет всего лишь
какое-то чудное слово, планида какая-то — тот же «высохший камешек». Поэтому
посетую напоследок: нет, не умеют эти русские подать товар лицом, сбрызнуть
цветочки водичкой. Впрочем, ведь эта книга и не товар.
Так-то господа из
Нобелевского Комитета!
До чего славно, уважаемые,
читать такие замечательные книги, написанные не какими-нибудь классиками, а
моими друзьями.
Сергей Магомет
(с) magomet 2003
Несколько
слов о книге Сергея Казначеева «СУДЬБА РУССКОГО РЕАЛИЗМА: происхождение,
развитие, возрождение.
Презентация монографии состоялась 1
июня. Как раз в День Защиты детей. Что, кстати, весьма символично. Ведь
писатели – те же дети. Если в руках ребенка окажется какой-нибудь опасный
предмет вроде сабли или пистолета, то окружающим, да и самому дитяти, может
сильно не поздоровиться. А художественное слово, тем более талантливое, вполне
можно причислить к предметам обоюдоострым. Вот почему, как детям, так и
писателям необходимо внятное руководство взрослого человека (критика). Ибо кто
жалеет розги, тот губит дитя.
Прежде всего, хотел бы поблагодарить
Сергея Михайловича, от лица нескольких десятков, может быть, даже сотен
литераторов ― за честь оказаться в числе авторов, на которых ссылается
исследователь. Говорю, почти серьезно, поскольку при моем здоровом
пессимистичном взгляде на убогую картину «рукопожатой» постмодернистской
литературы выход подобной монографии ― явление редкостное, и для меня
свидетельствует о том, что жизнь-таки продолжается.
Я знаю одного литератора, который
раскрыв книгу Казначеева и увидев себя в ссылках, воскликнул: «Вот, видишь! Я
писатель! Я писатель!» Мол, давно сознавал себя «фактом литературы», а теперь,
наконец, и сама литература в его глазах «фактом культуры».
В общем, как говорят философы,
Казначеев «объективизировал» - то, вернее, тех, кто до сей поры обретался лишь
в сфере идеального, точнее, «непроявленного ― в мире собственных иллюзий
и амбиций, на уровне устного трепа. Теперь они обрели вполне ощутимый гранитный
постамент. Именно так выглядит солидная монография, отлично изданная и
оформленная.
В отличие от большинства
присутствующих, я смог, хоть и бегло, ознакомиться с книгой заранее.
Лет 20 назад ― было как вчера!
― Казначеев вбросил или, как говаривали социал-демократы, кооптировал,
понятие нового реализма. Просто в качестве вызова засилью постмодернизма.
Теперь-то он, этот нью-реализм, конечно, уже не «новый» – а просто ―
судьбоносный и русский.
Последнее время я довольно интенсивно
перечитываю классическую и современную философию, а потому и мои впечатления о книге во многом
складывались под «философским» углом. Кстати, даже хрестоматийных философов
очень полезно читать не только в ранней юности, в студенчестве, но и
перечитывать в зрелые годы. Даже в зрелые ― особенно. Методы и приемы
философии позволяют увидеть, адекватно интерпретировать многие объемные, трудно
осмысливаемые процессы.
Так вот, мне сразу подумалось, что,
осознанно или нет, Казначеев сразу ввел свое исследование в русло одного из
самых прогрессивных, передовых и многообещающих философских направлений ―
феноменологическое.
Итак, вкратце. С одной стороны, перед
нами несомненно «внутреннее Я» писателя. Попытка осознать себя - вот таким вот способом. Что ж, субъективнее
писателя может быть только критик… К слову сказать, Казначеев прекрасно проявил
себя в самых разных жанрах и форматах литературы (прозе, стихах, эссе, критике
и т.д.). В своих чисто беллетристических вещах, в прозе он часто размышляет о
том же – проблемах литературы, реализма… Иначе говоря, он и объект и субъект.
Исследователь литературного творчества и сам творец.
С другой стороны, перед нами вполне
строгое, научное и академическое исследование, монография. Профессиональный универсализм
Казначеева вполне позволил ему воспринять широкий, по всем признакам
феноменологический подход к явлению русского реализма.
Прежде всего, очевидно, что в процессе
работы над материалом для книги выработалась явственная стратегия ― отказ редукционизма. Явление русского
реализма (в самом широком смысле) показано именно как оно проявляет себя, как и
положено описывать феномены. Казначеев сумел отстраниться от методологических
шаблонов, обратиться самой литературе, раскрывающейся нам навстречу. Книга
лишена какой бы то ни было предвзятости. Не литература «по-кантовски вещь в
себе», но и не порождение воображения критика. Автор четко различает, что же
принадлежит критическому сознанию, а что ― литературе. Он дает описание
литературного процесса в максимально широком смысле.
В монографии, по крайней мере, в ее
теперешнем виде, нет какой-то вычлененной и спекулятивной схемы, которая
отсекает всю иную, чуждую реализму, литературную реальность. Наоборот, хоть и
со знаком минус, но другие направления охватываются ею, и вполне можно
рассмотреть, каким образом произошло или происходит это «отпадение» от
реализма, отчуждения от языка, его выхолащивание, вплоть до таких странных
опусов, где русскими остались лишь буквы и отдельные слова, как тексты,
преобразованные современными компьютерными программами-переводчиками…
Конечно, «творческое Я» не может выйти
из себя и не может постулировать какие бы то ни было абсолютной истины,
поскольку по своей природе предполагает относительность. Любое окончательное,
застывшее утверждение – неизбежно заставит художника впасть в противоречие,
лишит его энергии, да и самой возможности творческого познания. Однако Абсолют,
как идеал, вполне можно выдвигать – но только при условии, что подобные
постулирования будут делаться с опорой на опыт культуры и литературы в целом
(это безусловно дает нам некоторую надежду на объективность). Казначеев не
ставит идеологических или эстетических рамок. Наоборот, говоря о методе и
направлении – где-то говорит о реализме как пространством без границ.
Да ведь он, как я сказал, опирается на
серьезную фактическую базу. В книге прослежены этапы литературного процесса
последних двух десятилетий. Причем изнутри. Автор судит о природе реализма,
вырабатывая и постоянно совершенствуя соответствующие инструменты.
В этой книге Казначеев затронул
необычайно серьезную тему – морального, этического выбора в литературе. А такой
выбор писателю приходится делать постоянно. Психологи и философы знают, что
даже при якобы неочевидности того действия, которое производит на человека
отрицательный этический выбор, оно, это действие, является неотвратимым и
безусловным… Такие философские постулаты как естественный закон и
морально-нравственный императив Бога внутри нас ― еще никто не отменил.
Их «отменяют» постмодернисты в своих произведениях, но «возмездие» следует уже
при жизни. Прежде всего, в творческом смысле. Да и человеческом, бытовом тоже.
Если писатель препятствует или старается не принимать внимание на этические
законы, это, как показывает опыт, либо приводит к серьезным личным драмам, либо
извращает, разлагает, умерщвляет огромные области как в культуре вообще, так и
отдельной человеческой душе.
Конечно, как автора, меня не может не
ободрять, что у меня есть такой серьезный и вдумчивый читатель, критик. Тем
более радует, что моя фамилия оказалась именно на той странице, где
Казначеевым, по сути, сформулировано, четко и ясно, выделенное жирным шрифтом,
главное отличие реализма от иных литературных течений. А именно, это
«принципиальное отличие состоит в отношении к Богу, миру и человеку. Это
определяет соотношение постмодернизма и нового реализма, ведь если первый
― безбожник, сторонится реальной действительности и нередко презирает ее,
а человека презирает… то второй ― человек веры, который благоговеет перед
жизнью, хотя отчетливо видит и мужественно изображает темные стороны бытия…»
То есть «…направления в литературе
отличаются не техническим инструментарием, не арсеналом образных средств и даже
не эстетической программой…»
Единственное, что я бы добавил, изменил
в этом определении ― указал бы на соответствующую причинно-следственную
связь. И инструментарий, и образные средства, и эстетика формируются усвоенным
мировоззрением писателя.
По сути, в основе данного критерия
евангельские слова Христа, обращенные к ученикам, о том, что люди будут судить
о них лишь по тому, если любовь между ними. Это ведь сразу видно! Этого никак
нельзя имитировать!
В нашем случае, любовь между писателем
и его персонажами, прототипами, между автором и его читателями наконец. Что ж,
критический отзыв «да он же не любит людей, частности, своих же персонажей!»
постмодерниста заставит разве что ухмыльнуться и идти ненавидеть дальше. А для
реалиста – такой отзыв равносилен смертному приговору, личной драме, краху всей
творческой биографии.
Такая трактовка реализма как
направления в литературе непосредственно примыкает к другой важнейшей теме. Это
прямой переход к происхождению русского реалистической литературы как таковой.
Это, безусловно, литература духовная, святоотеческая. Ибо Христианство вообще,
и конечно Православие, – религия «книжная». В частности, давно прослежена
взаимосвязь событий в государстве и количеством списков духовной литературы,
выпускаемых монастырями в данный конкретный момент. В политической сфере, да и
в чисто экономической. Даже расцвет местных ремесел имел место в тех областях,
где в обращении находилось много душеспасительной литературы.
В заключение хотелось бы пожелать
автору, чтобы данная монография успешно трансформировалась в докторскую
диссертацию. Да в этом, собственно, нет никаких сомнений.
Да что там докторская!..
Конечно, в силу очевидной
жизнеспособности метода списки и обоймы авторов вероятно будут так или иначе
корректироваться. Какие-то имена, в соответствии с заявленными критериями,
будут выводиться за рамки реализма, какие-то наоборот добавляться.
Надеюсь также, что в дальнейших вещах в
жанре литературной критики Казначеев откажется от избыточных «наукообразных»
объяснений, а также подпорок в виде ссылок, цитат и т.д. (может быть, уместных
для кандидатской и докторской), вычистит по возможности из текста
«академический», а точнее, «птичий язык». Ведь недаром Ницше ругал
профессоров-академиков «сундуками». Словом, напишет лапидарную (после
объемистой монографии это логично), ясную и строгую работу о глубинных,
сущностных проблемах литературы и человека, в которой напрямую, причем в духе
идей, принципов и методов, заложенных им в предыдущих своих работах и
манифестах, откроет нам иные и новые горизонты.
Кстати, вот еще одно весьма символичное
совпадение. Презентация книги о русском реализме состоялась не только в День
Защиты детей. В этот же день вступил запрет Минздрава на свободную продажу
кодеиносодержащих препаратов. Теперь многим придется трудно. Ведь
Казначеев-критик – это вечная головная боль для литературного постмодерна! Как
впрочем, и для тех, кто «косит» под реалистов, таковыми, по сути не являясь,
да.
Конечно, кто-то может объявить новый
реализм – вовсе несуществующим феноменом, то тем самым, лишь засвидетельствует
свою принадлежность к иной форме литературного бытия.
(с) magomet 2012
(Лабиринты Олега Солдатова)
Папка с рукописью лежала на диване. Гость поспешно подхватил ее и с болезненно ревнивым любопытством, знакомым каждому литератору, прищурившись, ревниво шевеля губами, заглянул в начало. Но уже через секунду, облегченно вздохнув, захлопнул папку. «Нет, — безаппеляционно заявил он, — этого нельзя читать! Главного героя зовут Джузеппе Фуфайкин. Стало быть, вещь заведомо несерьезная и искусственная …»
А между тем сам Джузеппе Фуфайкин, наивной и нежной души молодой человек, тихо-мирно проживал в Москве, городе опасном, полным древней и новейшей нечисти, и не ведал, что кому-то его жизнь может показаться искусственной и несерьезной. Здесь рыщет в поисках жертвы нечистая сила, принимая то мужское, то женское обличье. Персонажи толпятся, стараются перекричать друг друга, спешат как можно более интенсивно прожить подаренные им жизни. Сморщенные монашенки перевоплощаются в блудниц с розовыми сосками, и наоборот. Маньяки вспарывают медицинскими скальпелями животы беременным нимфоманкам, которые вынашивают вместо зародышей лиловую саранчу. Актеры-любители оказываются вампирами, совершающими «черную мессу». Писатели пишут книги, которые размножаются, подобно фантастическим паразитам-растениям, пожирающим пространство и время. Безумный изобретатель конструирует устройства, пробуривающие дыры в иные измерения, не то явь, не то сон, в которых оживают Иван Грозный, Малюта Скуратов, Иосиф Сталин. Ведьмы, то обольстительные, то омерзительные, ворожат и варят снадобья, омолаживающие плоть и убивающие душу. Колдун и маг-чернокнижник заряжает ружье тяжелой дробью и разряжает оба ствола — в живого человека. Мир взрывается, разлетается на миллионы кусков. Несется, вертится сумасшедшая чехарда трансформаций-перевоплощений. За каждую крупицу истины изымается капля крови. Человек превращается в таракана, хрустящего под каблуком, рыбу, заглатывающую крючок, выдирающий ей внутренности, крысу, хватающую сыр и расплющиваемую мышеловкой, в эротического лебедя, скользящего по зеркальной воде, навстречу длинношеей самке, не замечая целящегося охотника. И, наконец, склоняясь над шахматной доской, предлагает разыграть «честную» партию сам враг рода человеческого, ставя на кон тайну вечности и разум…
И эту книгу мой гость счел недостойной прочтения! Бедные мы, литераторы! Увлекательная, игровая повесть, полная юмора и энергии, заведомо не считается достойной… Да вот только веселому и здоровому читателю иная серьезная литература скучна до смерти!
Лично я вижу в этой вещи лишь одну проблему. Не было бы ее, не было бы и самой вещи. Боюсь, проблема слишком хорошо известна литераторам. Дьявол приходит только к тому, кто его зовет… Но это уже свободный выбор и эксперимент самого автора, верного булгаковца, которому, как его доброму и доверчивому Фуфайкину, не говоря уж о Михаиле Афанасьевиче, подчас кажется, что именно он — единоличный творец и хозяин создаваемого им лабиринта.
Сергей Магомет
(c) magomet 2003
(Александр Водолагин)
Лучше всего было бы написать так: давно и безусловно состоявшийся литератор, Александр Валерьевич Водолагин вообще не нуждается в чьих либо рекомендациях и куда бы то ни было. Впрочем, учитывая, что мы, братья–писатели, и по сю пору ленивы и не любопытны, это не только уместно, но и, видимо, необходимо.
Первой его книгой, с которой еще в 1992 году мне случилось ознакомиться, был как ни странно его узкоспециальная работа — «Онтология политической воли». При ближайшем рассмотрении академический труд оказался увлекательнейшим и абсолютно литературным произведением. Философический антураж обернулся оригинальной художественной декорацией, а академичность — литературной игрой.
Затем последовал цикл его политологических эссе, замечательных как по своему слогу, так и по обширной эрудиции и глубокой парадоксальной интуиции. Это высокая проза в полном смысле слова.
И, наконец, главное — его рассказы, новеллы. Каждая новелла — образец жанра, действительно законченный маленький роман и, в то же время, как бы очередная глава из неоконченного современного романа со сквозным сюжетом. (Частично новеллы публиковались в периодике, частично представлены в книге «Четвертая печать»).
Говоря кондовым языком, качество водолагинской прозы гарантировано синтезом русского мистического мироощущения автора и его традиционно европейской интеллектуальностью.
Итак, я имею честь рекомендовать — Александра Валерьевича Водолагина, профессионального философа, хрестоматийный пример живого русского интеллигента и, конечно, великолепного писателя, — даже один единственный том собрания рассказов которого, был бы, на мой взгляд, ценным и не девальвируемым вкладом в русскую словесность.
Сергей Магомет
(c) magomet 2004
(Сева Новгородцев «Рок-Посевы» I и II).
Не наивно ли желание поговорить с тем, кого еще в юности считал авторитетом, вроде старшего брата, который и покуривает, и диски крутит, и аккорды на гитаре знает?.. Сколько не пройдет лет, а рядом с таким человеком всегда будешь чувствовать себя мальчишкой. Но это-то и ценно. Даже если он — публичный человек. И, скорее всего, не совсем такой, каким ты его себе рисовал.
Вспоминается эпизод из Лимонова, когда по приезде в Нью-Йорк Эдичка написал письмо одному любимому американскому поэту: «…только он, конечно, не ответил. На х.. я ему нужен?»
Но Сева ответил.
* * *
Дорогой Сева!
Двухтомник прочел с огромным удовольствием. Прелесть твоей живой речи вполне слышна на бумаге. Уверен, она будет слышна и человеку, который никогда не слышал ее по радио. Это здорово. Кстати, очень любопытно — твой тон, твоя знаменитая интонация —откуда формально они происходят? Ведь были в твоей жизни личности, от которых ты нечто в этом духе слышал — о музыке, литературе, вообще о жизни. Я, например, слышал подобное от двоюродного брата, а уж тот откуда — ума не приложу.
У тебя есть, чему поучиться любому писателю. Я и сам часто думаю о том, возможно ли абсолютно адекватно воспроизвести ощущения от музыки в виде текста — или принципиально недостижимо — как нельзя нарисовать музыку Моцарта или сыграть картины Пикассо.
Знание предмета — вещь, конечно, немаловажная, но, главное, тебе удалось воспроизвести нашу любовь к этому предмету. Слушай, какое было время! Как музыкальные люди — вообще люди — общались, обменивались идеями, реально интересовались друг другом, знали друг друга, любили то, что они делают, действительно жили в одном мире! Было, конечно, и то о чем ты справедливо писать не стал — всяческое грязное белье, шиза и жлобство. Но это-то не интересно. А вот рассказ о духе, атмосфере, в которой создавалась превосходная и наша любимая музыка, — настоящая удача!
То, что ты написал, подтвердило и мое ощущение, что в какой-то момент (аккурат в конце 70-х) что-то произошло. Кстати, и не только в музыке и с музыкантами. И не только в культуре.
Я имею в виду не смену поколений, эстетику Запада и Востока.
В какой-то момент люди разучились получать удовольствие о собственной жизни и занятий. Это вроде приведенного тобой высказывания Клэптона, что музыка удается тогда, когда музыканты в первую очередь играют для самих себя. Для души. Кстати, и свой двухтомник ты писал-составлял, я думаю, процентов на 87 — для самого себя.
Что касается меня, я бы отнес себя к слушателям-меломанам, сдвинутым, находящимся на какой-то энной фазе своего развития. Фазы такие. Первая — просто слушание. Вторая — когда только собираешься поставить пластинку и уже слышишь, поскольку знаешь все любимое, знаешь каждую ноту, каждый звук. Третья — когда сам берешься за инструмент, чтобы более или менее адекватно наиграть то, что любишь. Четвертая — когда уже пытаешься сыграть любимое и так и эдак, «усовершенствовать, углубить и ускорить». Пятая — когда начинаешь сочинять собственные вещи — просто ради того, чтобы послушать еще что-то в этом духе. И т.д. Повторяю, все это, тем не менее, одно и то же — слушание-прослушивание все той же любимой музыки. Только разные его ипостаси и фазы.
О чем я?..
Смотрю я вот на свои стеллажи, набитые компакт-дисками и думаю… Нет, не о том, что это кладбище заработанных мною денег, которые я мог бы потратить с большей пользой… Я думаю о том — неужели, и это тоже отойдет, уже отошло, в своего рода дальний космос, до которого вряд ли кто-нибудь когда-нибудь долетит-докопается. Как отошла многая другая отличная музыка. Да и не только музыка. Разве не то же самое с литературой. Опять-таки оставляю в стороне свое личное изумление по поводу того факта, как это люди не бросаются слушать навскидку Битлов, Цеппелинов, Запп, Кримзонов, Гонгов, Моррисонов, ДжетроТаллов, прочих Моцартов и т.д. и т.п. Ведь не бросаются же они читать Пушкиных, Достоевских, Шекспиров, Твенов, Гашеков и т.д. и т.п. А ведь, казалось бы, — что еще читать и слушать? И не в ностальгии дело. То есть по сути дела люди вместо ресторана идут в забегаловку. Про нас, кому за сорок, я и не говорю, это понятно, жизнь заела. Но ведь тебя и меня не заела. А в свои 14-16 лет мы и наши друзья, в общем-то, самые нормальные дети, почему-то тянулись, хотели слушать именно эту музыку, читать именно эти книги. И до нас, кстати, все поколения от Адама — тоже тянулись именно к этому. Тут какая-то общая феномена-хреновина. Мое субъективное восприятия меня вполне устраивает, но захотелось немножко и объективности.
Сева, ведь это вопрос не теоретический, не абстрактный, не праздный, а самый личный. Мы ведь жили именно в это время, лучшее из всех времен. Интересно, все-таки, умирает, умрет ли наша клевая музыка вместе с нами? Не вижу в этом какой-то надрывной трагеди, но как-то странно. Что ты об этом думаешь, дорогой?
Всех благ, твой Сергей Магомет.
* * *
Сергей!
Писать такое одинокому автору - как удар в поддых. Автор скрючился и утирается. Жена подносит салфетки.
Интонация рождена рождена временем, свежим ветром после спертости застоя. Время это ушло и его другим не объяснить. Мне попалась фотография молодого Маннергейма, который тогда служил в царской армии кавалергардом. Кивер, темляк, ботфорты. Гордость от каждого мускула сочится. Это же не какое то х/б б/у, не кирза с дедовщиной. И так - в каждом поколении. Или, как сказал Марк Твен: "самое странное в настоящем, это то, что кто-то когда то назовет его "старым добрым временем"! Ты где живешь? Понятно, что в РУ. Привет, Сева.
* * *
Дорогой Сева!
Кто ж сейчас не одинок, кроме Пелевина и Дарьи Донцовой!
Нет, Сева. Я обратился к тебе, как человеку, который находится в контексте, и даже сам этот контекст творит. Конечно, и моя бабушка совершенно справедливо говорила «раньше, внучок, было лучше». Не совсем это я имел в виду. Как говорится, если сумел сформулировать проблему, значит — и ответ нашел. Попытаюсь уточнить.
Было бы слишком просто списать все эмоции на «старое доброе время», на праздник, который всегда с нами. Нет, не то чтобы я считал это обидным — обратной стороной мироощущения старого хрыча, со слезой перебирающего свои почетные грамоты и воспоминания. Хорошо, если таковые есть. Не вижу ничего зазорного и в том, чтобы покейфовать, поностальгировать. Как бы там ни было наши музыкальные и прочие пристрастия у нас уж никто не отнимет… Кстати, тебе, в смысле знания музыкальных биографий виднее — были ли такими ностальгирующими хрычами — скажем, Армстронг, Майлз Дэвис, являются ли таковыми Джаггер, Маккартьич? Уверен, сто раз нет. Даже если и да в частном, то нет — в общем.
Всю жизнь слушая, сочиняя, любя музыку, я все-таки не считал себя ни упертым битломаном, ни меломаном. В смысле — носителем-хранителем некоего высшего знания. И теперь не считаю. Считать себя таковым, по-моему, все равно, что считать себя мудрецом или праведником. Нет, не собираюсь я строить храм Битлов или Дорз, переименовывать города и веси. Не собираюсь также пропагандировать, доносить и передавать эту славную эстафету грядущим поколениям. Если уж кто мог донести, то вот ты — и донес и передал. Никогда я не был также практикующим музыкантом или муз-журналистом. Стало быть, остался слушателем. А это, думаю, дает мне /в своих собственных глазах/ некоторое основание считать себя непредвзятым наблюдателем…
Сейчас объясню, к чему клоню. Кроме шуток. Не лавры теоретика-культуролога манят меня. Скорее, во мне говорит холодный исследователь-дарвинист, которому попались под руку эдакие свои гениальные «нырки», при помощи которых я, наконец, смогу сразу объяснить себе все причины и следствия.
Или, если уж быть совсем точным, в бытность свою литератором, сочиняя некие сюжеты, я «изучаю материалы». Последние годы, благо уже не нужно напрягаться и искать эти вещи, просматриваю литературу о Битлз, в основном, о Ленноне. Не собираюсь писать и монографий… Если подберусь, дозрею, то, скорее уж, попробую двигаться в направлении ассоциативном — в духе мультфильма YellowSubmarine или, скажем, графики-иллюстраций к их песням, — только в виде прозы. И, конечно, в духе тех литературных идей, которые разрабатываю.
Знаешь, каждый год я задаю себе вопрос, была ли в этом году книга, которая бы произвела на меня исключительно неординарное впечатление. Слава Богу, что я еще способен впечатляться и, слава Богу, что такие книги, произведения, музыку попадаются мне, нелюбопытному и ленивому. Так вот в прошлом году такой книгой сталаThe Beatles Anthology. Смог читать ее по-английски. Мне, конечно, интересно, как у них там все было на самом деле, какими они были и т.д. Ощущение, свойственное каждому, кто их любит: они такие же, как я. Нет, есть нечто большее. Знаешь, удивительный эффект, прорезалась какая-то изумительная перспектива.
Тут по удачному совпадению я перечитывал и замечательную книжку 19 века брата и сестры Lamb, которые пересказали в форме компактных и феноменально изобразительных новелл Шекспировские пьесы, — вот что я бы перевел-переписал на русский, если б было достаточное количество времени или его эквивалента — странно, что Толстой с Пушкиным до этого не додумались… Так вот фактическая, человеческая Битловская история показалась мне материалом, вполне сопоставимым с Шекспировским бурением. В смысле познания человеческой природы, мистики бытия и т.д. То есть это вполне характеризует и все наше время и дает стартовую площадку, чтобы воспарить к иным далям.
С некоторых пор я вообще стал ловить себя на том, что все меряю Битлов. Даже отзываюсь о достойных вещах — «это чистый Битлз». В смысле уровня, свежести, оригинальности, энергии. И Перпл, и Кримзон с Цеппелинами — чистый Битлз. И не только по поводу современных произведений и музыки. И Моцарт — «чистый Битлз». И Пушкин — чистый Битлз. И наоборот. И т.д. И, если уж на то пошло, и Леннон —чистый Битлз. Хотя Леннон особ-статья… При всем уважении к делу Пресли, Моррисона, Дилана и иже с ними, признавая музыкальный масштаб последних, каждый человек уникален, — думаю, все-таки Битлз поглыбже и пошырше будут. Есть сюжеты так сказать Библейского пошиба, а есть хорошая беллетристика.
Жизнь жестокая штука. Это не мы придумали. Жестокая и тем, что волей не волей приходится сравнивать даже трагедии. Божественно пел Меркьюри перед смертью, но вот я услышал сделанную кажется за несколько недель до смерти запись Харрисона My Sweat Lord. Какой голос, какие интонации! Не надрыв, но как светло и душевно!!
Я говорю исключительно о масштабах философских. Для литературного материала годится все. Тут все дело лишь в даровании писателя. Подолью бальзама по поводу РокПосевов. Совпадают ли наши ощущения? Главы, посвященные Цеппелинам, Клэптону, ДжетроТаллам — настоящие мощные экзистенциальные повести, наиболее горячи, поэтичны, романтичны, бередят душу. Перестаешь воспринимать это как нечто имевшее в своей основе документальное, прикладное. Я в том смысле, что настоящее искусство — концентрированнее, чем жизнь. Тут тебе и Байрон и Уайльд, и Гессе с Гамсуном. Говорю ответственно. Глава о Ху — тоже супер. Кстати, прочтя ее, я тут же бросился слушать давно не слушанный Ху, сольники среднего периода, и почти разочаровался. То есть ты, безусловно, написал о них гораздо красивее того, что они играют. Но зато, какие судьбы, какие характеры, какая атмосфера! Мне кажется, получилось бы еще сильнее, если это было возможно, если бы это было чистое писательство — я имею в виду не культурологические статьи, вроде Рок-энциклопедии, а скажем, — роман о музыке и музыкантах. Скажем, в духе «Последнего взгляда» повести Олдриджа о Хэме и Фицджеральде или биографических романов Стоуна.
Интересно, есть ли авторизированные англоязычные варианты Посевов, если да, то как они воспринимаются западным читателем, для которого это все и подавно родное?
Так вот, возвращаясь к вопросу об «уходящей музыкальной культуре» и «старом добром времени». С одной стороны, ценность всех этих — наше личное теплое, хотя и спокойное воспоминание, — что, конечно, совсем не мало. Вполне допускаю, что этим твое ощущение и ограничивается.
А с другой, говоря уж совсем дубовым штилем, вклад музыкальной культуры образца эдак 1960-78 г.г. в цивилизацию не более, чем любой иной субкультуры, отсеченной от прошлого и будущего?.. Вот сказал, и самому противно сделалось.
В конце концов, в философском смысле слушать или играть музыку — такое же странное занятие, как смотреть сериалы, играть в шахматы, читать или писать книги. Сажать капусту — не странно.
Одно обнадеживает, что ты меня понял. Интонации — куда важнее информации.
Вот в таком аксепте.
На сем бросаю формулировать... Не обессудь, все-таки язык, и не только русский, слишком неповоротлив для выражения мыслей, а для ощущения жизни подавно.
Кстати, вот насколько я пещерен и нелюбопытен. Когда искал твой адрес, зашел на сайт, а там — какая роскошь! — бездна материалов, не вошедших в двухтомник. Особо обрадовало, что все это еще для тебя актуально, что хроники продолжаются.
О местожительстве. Первую половину жизни я прожил на Смоленской, другую, видимо, проживу на Пресне. То есть человек я во всех отношениях московский. А что ты? Бываешь ли ныне в РУ или только по комсомольской путевке H&Sh?
Пока, твой Сергей Магомет.
* * *
Сергей!
Я, как обезьяна, просто лазаю. Если взяться за анализ, так того и гляди, упадешь.
Сева.
* * *
Чего, в самом деле, к человеку привязался?
* * *
Мрачноватая твоя реплика, Сева. Я тебе про Дарвина, а ты мне про обезьяну.
А может, я чего не так понял.
Но припомнился мне в этой связи один человек. Был он у тебя однажды на передаче. Все на байке своем по миру колесил, агитировал отжиматься 300 раз на-дню. Тоже в том духе что, дескать, если возьмешься за анализ - того гляди велик и свистнут.
Тут у нас 7 ноября, неистребимо-традиционно, к праздничку, крутили по ТВ летнее выступление Маккартни на Красной Площади. (У вас-то на ВВС тоже как раз, кажется, юбилейно бокалами гремели. Правда, гремели, надо заметить, как-то уж очень чинно, сладко, как на утреннике в пансионе благородных девиц. Когда ты тоскливо воскликнул: «Хоть бы покритиковал кто!..» Впрочем, и я бы по этому случаю, пожалуй, ничего менее сахарного, кроме симпатии и искреннего восхищения высказать бы не смог)...
Так вот Маккартни. Прекрасный концерт. Но любопытны его авто-комментарии к русскому турне. Казалось бы, пожил человек, повидал всякого, сам того не ведая, кремлевскую систему сокрушил. А в итоге - что? Рассказал, к примеру, что гордится тем, что в ВИА Битлз играл. Мыслимое ли дело - Маккартни гордится, что в Битлз играл?! Плюс детское изумление, что пригласили в этот самый Кремль, дали за руку с Путиным поздороваться, чайку попить. Путин-то не удивился. Пожал руку Битлу, ушел, озабоченный, размышлять, как и кого ловчее будет из олигархов мочить. Не странно ли? Я вот давеча ввечеру гулял по Каменному Мосту, там, где летом Пол, тоже велосипедист, перед телекамерой позировал. Ветрище как всегда. Темень. Народу никого. Кремль, Храм Христа Спасителя, Высотка на Котельнической, как ледышки сверкают. Москва-река черная. А ведь тут, между прочим, и отец народов позировал художнику Налбадяну. Битломаны не то что памятную табличку на парапете не повесили, даже граффити не намалевали. О времена! Поневоле задумаешься, начнешь анализировать: а был ли Маккартни? Вот что значит - отсутствие анализа.
Впрочем, хотим мы того или не хотим, все равно, как обезьяны лазаем. И, заметь, не падаем...
А вот Веничка Ерофеев говорил: раз уж родились, нужно немножечко и пожить.
Забавно: прочитал все написанное и только теперь подумал, что это, может быть, выглядит странными, неугомонными, даже, мягко говоря, неучтивыми выступлениями... Впрочем, это довольно прикольно и сюрно. Эдакий специальный выпуск передачи в духе Севы Новгородцева для одного слушателя - Севы же Новгородцева. (А может быть, для одного из его сотрудников на почтовом ящике?.. Это ли не магия Интернета! Если угодно, см. в РУ мой рассказ "ШШШ")
Ну, до свидания…
* * *
Дорогой Сева,
с Наступающим 2004 — тебя и твоих любимых.
Здоровья, душевного спокойствия, светлых мыслей.
* * *
Где Сева, а где Магомет?..
Спустя некоторое я услышал Севины передачи на политические темы. Перешел на службу в политическую редакцию? Теперь-то, увы, уж не разберешь, где Витя Шендерович, где Савик Шустер, а где Сева…
Посеяно… и убрано.
Что ж вы все хвалите, хоть бы покритиковал кто!..
Жизнь удалась. И дожить ее надо так…
Здравствуй, Сева!
(АБСОЛЮТНО БЕЗЛИКАЯ КОНСТРУКЦИЯ, или
ПОРА ДАТЬ СЛОВО КРИТИКУ…)
Г.З. спрашивает меня: «Как дела? Что новенького написал?»
Я обрадовался, шутка ли, лет пятнадцать Г.З. об этом не заикался. Ведь бывало, что ни покажешь ему, ответ один: «Дерьмо!» Между творческими людьми, знаете ли, принято это определение — в качестве расхожего рабочего термина. Ну, думаю, теперь-то пройму. Послал «Тайное Братство Счастливцев». Жду. Жду. Жду. Даже с нетерпеньем телеграфирую: «Что, ТБС? Читал, не пондравилось? Или то и другое?..»
Наконец получаю ответ: «Дерьмо!»
Что ж, думаю, не проняло. Может, в следующий раз.
Как говорится, одно радует: мир стоит крепко, ничто не меняется.
А еще через пару дней, Г.З. сам звонит, даже участливо интересуется:
«Без обид?»
«Какие, говорю, в нашем возрасте обиды. Живы — и на том спасибо.»
«Пробовал, говорит, читать. Честное слово, пытался себя заставить — не идет, хоть убей… А хочешь, предлагает, я перепишу начало, покажу, как надо?»
«Да это, говорю, ведь того… наверное, проблематично.»
«Ничего, говорит, перепишу.»
«Не стоит, говорю, это одна морока».
«Никакой, говорит, мороки. Напишу».
«Не надо, говорю, не нравится, не читается, зачем себя утруждать-насиловать? Лучше найди что-нибудь хорошее, что нравится, об этом и напиши…»
«Нечему, говорит, там нравится. Я, говорит, даже с удовольствием напишу…»
И напоследок по-дружески горячо посоветовал почитать Пелевина-Шендеровича.
И прислал-таки критику-разбор, аккуратно представив цитаты, подчеркнув все, на его взгляд, неудобоваримые слова и выражения, а также присовокупил переделанное самое начало повести.
Вот, как у меня:
«В прекрасном светлом доме всё было приготовлено к блестящей свадьбе и счастливой жизни молодых. Но вместо этого состоялись мрачные поминки.
Столы ломились от яств, но растерянные гости, едва опрокинув по рюмке-другой, сумрачно ковыряли вилками в тарелках. Невеста в черном — черная фата, черное платье, черные цветы. На ошеломляюще красивом лице замкнутая бесстрастность.
В комнате звучал один-единственный голос. Несоразмерно громкий, но в то же какой-то придушенный, ларингитно-дубовый. Бу-бу-бу. Голос принадлежал другу жениха, странному молодому человеку по фамилии Канцеляров. Впрочем, понять, что именно в нем содержалось странного, было затруднительно. Плосколицый, блекло-рыжеватый, зеленоглазенький, в кургузом костюме с экзальтированной траурной креповой повязочкой на рукаве.
Канцеляров обстоятельно и даже с увлечение рассказывал, как три дня назад жених вдруг изъявил романтическое желание отравиться на зимнюю рыбалку. Экипироваться, подышать свежим воздухом, вдвоем выпить-закусить на просторе. Такой скромный, но своеобразный мальчишник, что ли…»
А вот, как переписал то же самое Г.З.:
«Никто не предполагал, что все так переменится. И дело было даже не в кощунственном разладе, не в разительном несоответствии черной фаты невесты, ее черного платья или черных же цветов, с ожиданием, царившем в залитом светом зале, где на столах теснились тарелки с деликатесами и бесчисленными разноцветными бутылками. Растерянность сквозила в неуверенных попытках гостей скрыть неловкость. Они уныло ковыряли салаты, не понимая до конца – свадьба это или поминки?
И бесстрастное лицо невесты, фарфорово-прекрасное, было бездушным и холодным.
Тишину комнаты нарушал лишь один, неприятно громкий, и в то же время болезненно-придушеный голос, как в кабинете отоларинголога, казалось даже – пахнуло йодом. Обладатель неприятного голоса, Канцеляров - друг жениха, плосколицый, блекло-рыжеватый, энергично размахивал рукой, отчего вызывающе-креповая повязка на рукаве его кургузого пиджачка грозила сползти ниже локтя.
Канцеляров подробно и обстоятельно рассказывал, как три дня назад, жених почему-то решил поехать на зимнюю рыбалку. Ну, вы понимаете, выпить-закусить среди природы. На природе и пьется то по-другому. Словом, такой скромный, но не лишенный оригинальности мальчишник на двоих. Похоже, Канцеляров даже гордился оказанным ему доверием, и умильно щурил зелененькие глаза, припоминая происшедшее …»
Забавно. Когда я читал послание Г.З., то не сразу сообразил что к чему; не сразу понял, что передо мной переделанный текст. Сначала мне показалось, что Г.З. просто выбрал какой-то, на его взгляд, показательно неудачный фрагмент. Это серьезно. Меня просто прошиб холодный пот, ей-Богу, от стыда я был готов провалиться сквозь землю: боже, неужели я действительно мог написать подобную дичь?!..
И правда: всё познается в сравнении. Поставишь рядом две фразы — и сразу видишь разницу.
«…Столы ломились от яств, но растерянные гости, едва опрокинув по рюмке-другой, сумрачно ковыряли вилками в тарелках…»
и
«…на столах теснились тарелки с деликатесами и бесчисленными разноцветными бутылками. Растерянность сквозила в неуверенных попытках гостей скрыть неловкость. Они уныло ковыряли салаты, не понимая до конца – свадьба это или поминки?..»
Но вдумчивому критику, тем более Г.З., нужно что-то отвечать. Пишу:
А ты никогда не пробовал пристально вглядываться в зеркало?
Восприятие претерпевает подобные же трансформации - то собственная физиономия кажется идиотской, то очень даже и вполне...
А как все-таки выглядит человек, когда он не смотрит в зеркало?
Серьезно и не "аллаверды": ты не пробовал переписать самого себя?
Между прочим, любопытный опыт. Возьми любой собственный текст, отметь в первом абзаце второе, пятое и седьмое слово и просто... пришли мне для разбора. Ощущение, которое ты при этом испытаешь, тебе, пожалуй, запомнится.
Далее пишу вдогоночку еще дружелюбнее, практически заискивающе:
Кстати, твое "переписывание" напоминает режиссерский сценарий, а?
Не исключено, что с таким режиссером я бы нашел общий язык.
Быть Форменом у Кизи - тоже не кисло, а? А бабки пополам. Егрид?
И в этом смысле:
1. твоя критика вполне позитивна
2. содержание моего текста для тебя не так уж непостижимо, как ты заявлял...
Не успел я прийти в себя от этой критики, как «вдогоночкуууууу» принесло от Г.З. еще одно письмецо-«емельку»:
Попробую пояснить, что именно мне не близко, скажем так, в твоем тексте. Прямо по тексту и покажу. Надеюсь, без обид.
«В прекрасном светлом доме… ( прекрасный светлый дом – абсолютно безликая конструкция, читатель, т.е. я, не способен представить этот лубочный прекрасный светлый дом, получается просто какая то абстракция-идея дома. Но, если читатель воспринимает абстрактно, он уже не может сопереживать. Увы.) «… все было приготовлено к блестящей свадьбе…» ( опять же, что подразумевает автор, называя свадьбу «блестящей»? если свадьбу определить «бедная» или «богатая», даже в этом случае читатель способен сопоставить это определение со своим представлением и вынести какое-то «ощущение», сопереживание. Иначе - что-то невнятное и претенциозное. К тому же, постоянное смешение тобой зрительных и оценочных (?) характеристик описываемого объекта меня просто раздражает и не дает возможности «прочувствовать», понять мое собственное, читательское, отношение к объекту) «… и счастливой жизни молодых. Но вместо этого состоялись мрачные поминки.
Столы ломились…» (столы ломились - пожалуй, штамп) «…от яств, но растерянные гости, едва опрокинув по рюмке-другой, сумрачно ковыряли вилками в тарелках. Невеста в черном — черная фата, черное платье, черные цветы. На ошеломляюще красивом…» (опять лубочное «ггллламурррное» определение. Полагаю, писать слово «красивый» можно только под дулом пистолета) «…лице замкнутая бесстрастность.
В комнате звучал один-единственный голос. Несоразмерно громкий, но в то же какой-то придушенный, ларингитно-дубовый. Бу-бу-бу. Голос принадлежал другу жениха, странному…» (почему странному? Что вообще значит – странный?) «…молодому человеку по фамилии Канцеляров. Впрочем, понять, что именно в нем содержалось странного, было затруднительно…» (Кому было затруднительно понять странность Канцелярова? Автору?) «…Плосколицый, блекло-рыжеватый, зеленоглазенький, в кургузом костюме с экзальтированной траурной креповой повязочкой на рукаве…» (гаерский тон выдает присутствие автора и его отношение к персонажу Канцелярову, но если автор присутствует, как действующее лицо, как Демиург, – почему он сам не способен понять, в чем странность Канцелярова?).
«Канцеляров обстоятельно и даже с увлечение рассказывал, как три дня назад жених вдруг изъявил романтическое желание…» (опять гаерский стебный тон, или просто неуклюжая конструкция, дурной вкус, имхо. Допустим, это характеристика Канцелярова, его манера речи, его «штиль», но тогда непонятно, почему сам автор при описании Канцелярова – «…блекло-рыжеватый, зеленоглазенький, в кургузом костюме с экзальтированной траурной креповой повязочкой …» пользуется тем же гаерским «штилем». Где кончается автор и где начинается Канцеляров? ) «…подышать свежим воздухом, вдвоем выпить-закусить на просторе. Такой скромный, но своеобразный мальчишник, что ли…»
Вот, так вот, значить. ;)
! Твое "переписывание" напоминает режиссерский сценарий, а?
А ты когда-нибудь видел режиссерский сценарий?
…
Где же кончается автор и где начинается Канцеляров?..
Ну, об этом, кстати, читатель, дочитавший повесть до конца, вполне может судить.
Можно поставить вопрос и по-другому, эдак сакраментально. Где заканчивается Канцеляров и где начинается читатель? Если вообще начинается…
Отвечать? Не отвечать?
Г.З., привет!
Что ж, как говорится, крепко сработано. Хотя есть, с чем поспорить…
Где же кончается автор и где начинается Канцеляров?..
Ну, об этом, кстати, читатель, дочитавший повесть до конца, вполне может судить.
Хотя можно поставить вопрос и по-другому. Где кончается Канцеляров и где начинается читатель?
Но вот действительно удивительное совпадение!
Помнишь, я только что говорил тебе о моем приятеле, которому заказали «за дорого» сделать критический разнос современной писанины для «ЛГ». Сам он, кстати, ненавидит скрипеть пером. Я взял на себя наглость, показал ему твои давешние комментарии. Так он буквально вцепился в них, жучило, зубами. Он воще меня любит. Сказал, не прочь вставить их в свой обзор. Мне показалось, это будет прикольно. Где наша не пропадала. Лучший пиар — черный. Валяй, говорю. При одном условии: если сделаешь ссылку на Г.З. А поскольку кусок-то выйдет весьма весомым, то неплохо бы также поделиться и соответствующей частью обещанного «за дорого». Он поломался, но потом сказал, что всё равно предполагал делать статью в духе «надерганных мнений-интервью»…
Так что всё, что ни делается, всё к лучшему в этом лучшем из миров!
Удачи, М.
В конце концов, подумалось мне, из 467 критических отзывов на мои вещи хоть один должен быть сугубо отрицательным, а? Иначе как-то уж очень всё неправдоподобно — чинно и благородно.
Всегда, впрочем, у юмора имеется и обратная, совсем не смешная сторона. Разве не грустно, когда такие простые слова, как «прекрасной светлый дом» представляются кому-то абсолютно безликой конструкцией?
Постскриптум.
Было бы несправедливо не присовокупить к вышеизложенному полученную на следующий день записку от Г.З.
Приношу извинение, я стал писать, не читая текста - при дальнейшем выяснилось, что автор - персонаж, рассказчик, т.е. имеет "характер" а посему вряд ли мои претензии обоснованы на 100%.
Хорошо, что ты не обиделся. Писатели, они такие ранимые....
Не думаю, что мои поспешные реплики того стоят (цитирования), если бы я писал рецензию - пришлось бы уж и текст прочитать...
Вчера дочитал Пелевина "священную книгу оборотня" - рекомендую прочесть. Мне кажется - очень неплохо написано. Хотелось бы с тобой обсудить достоинства/недостатки, ежели у тебя будет время - прочти. Полагаю, не пожалеешь.
stay in touch buddy
Отнюдь не претендуя на то, чтобы последнее слово осталось за мной, тем не менее, отвечаю Г.З. и констатирую:
Автор подвергся десакрализации, получил INN, а также обзавелся "характером".
Следующий шаг – деинтоксикация, поражение в правах и получение «нобелевки»...
Вот что значит "работа с критиком", Бадя!
С твоими комментариями
прочел бы не только пелевина с шендеровичем, но и каутского сам знаешь с кем.
Всё.
ГРУППЕ
ЧИТАТЕЛЕЙ. РЫБА.
...
Но сначала, для тех, кто не слышал, театральный анекдот, который очень
мне нравится. Рассказывал Никулин про Ульянова.
Прибегает артист за пять минут до спектакля в гримерку, взмыленный,
запыхавшийся, начинает гримироваться. Заслуженный, народный, лауреат, гений и
т.д. В этот день на киностудии снимался в роли Жукова и Ленина. В тот же день
как депутат заседал в Верховном совете. И т.п... А завистливые коллеги-актеры
подмешали ему в баночку для грима дерьма. Ульянов торопливо мажет щеки,
принюхивается: дерьмо?.. или не дерьмо?.. дерьмо?.. или не дерьмо?.. Точно,
дерьмо!.. Но некогда, некогда! - вскакивает и бежит на сцену.
Дерьмо.
Теперь "рыба"...
Пишут! Опять и снова! Разухабистые пасквилянты. Развесистые срамники.
Отхаркивающиеся бичи с заковыристыми псевдонимами.
Это "любовь", и без Фрейда ясно.
И уже 800 73-я!
Говорю ж, имя Вам не логин, а Легион.
Эк вас разбирает, поборников! Поневоле начнешь чувствовать себя
знаменитым. И пи-и-иар, хоть и черный, и рецензии-комментарии.
Хех... Понятно, приятного мало, когда вы плюетесь дерьмом. Но каково
вам, таким с себя веселым, постоянно носить его во рту?
Может, настоящие буйные?
Сначала подумал о вашей неадекватности, но нет, пошел, погуглил — в
своих-то собственных "нетленках" вы вполне себе литераторы — как все
прочие: и стихи у вас, и ссылки-сноски, и всё пронумеровано, задокументировано,
с датами, числами, и галерея личной славы с муляжами дипломов нобелей,
статуэток оскаров, заботливо пыль протираете... Есть, значит, оно, свое,
заповедное... Не бездушные тролли-боты, не шпана-ухари, графоманы-гопники...
Что ж, значит, есть надежда, что чистота распространится и «во вне», возможно,
даже соберете окурки в своем парадном.
Говорю ж, вполне адекватны, хоть иногда и «стучите по гипсу».
Только, увы, творчество ваше мне не близко. С одной стороны — эта
обрыдшая интонация плохо рассказанного еврейского анекдота, с другой —
сквернословие, бравада урки, который бессознательно тянется подражать пахану,
будь то Сталин или просто Горбатый, да еще, как перхоть, рассыпаны признаки
интеллекта…
Считайте, напросились на рецензию.
Вот и получается, что приснопамятные «мётлы» и «бляди», о которых вы с
таким гневным пафосом правдорубов в
своих манифестах выкрикиваете, уныло
смотрят на вас из зеркала, старые как мир.
Но, если серьезно, так оно от века, в смутные времена русскому мужику
всегда приходится по лесам хорониться: то татары донимают, то свои же
пугачевы-свободители охальничают.
Хоть и посылая подальше, желают вам добрые люди удачи, а вы
отказываетесь. Кстати, зря. Она барышня обидчивая.
Перефразируя Бендера: нам обличителей не надо, мы сами обличители.
Вот, вопрос изучен. Рыба... А надо ли - отвечать? Нет, конечно. Ни в
коем случае. Что же с этим делать? Ведь гадят, изрядно гадят. Зарядить пистолет
дерьмом, выстрелить в ответ? Противно.
Да просто - нос зажать, подтереть за ними. И дело с концом.
Ну-с, за сим, как говорится, пишите, стучите…
и конечно читайте
http://www.proza.ru/2013/01/11/3
...
УПД. К сожалению, а может, и не к
сожалению, модераторы ПрозыРу по каким-то причинам удалили, в т.ч. с моей
страницы, обильные, симптоматичные, а главное, типичные комментарии
"легионеров", о которых идет речь в эссе. А м.б. сами рецензенты. Бог
ведает. Без них, конечно, контекст несколько размывается. Но, в целом, как
"рыба", вещь по-прежнему вполне актуальна. Как бы то ни было, так
просто эту публику не урезонишь... Еще один болван?.. Нужна, нужна
"Прививка"!
http://magomet.ucoz.ru/index/privivka_ot_beshenstva/0-8
УПД2. ...если бы я конструировал
большой, разветвленный сайт или портал, то первое, что я бы там устроил -
причем на самом видном месте, с чоткой объясняющей смысл преамбулой - утроил бы
два форума. Один - через модератора. А другой - открытый, "для
улицы". Ведь сейчас практически все блогеры ударились в крайность: так или
иначе утомленные похабством и спамом, "тупо" закрывают свои
блоги-форумы для любых посторонних, анонимных коментов. Такой
"консенсус-паллиатив" отделил бы "мух" от
"котлет". То есть проблема не этическая, а чисто техническая?